Камыши — страница 57 из 98

— А если это зависит от вас? — чувствуя зябкое опустошение, спросил я.

Она пожала плечами и рассмеялась.

— Если бы это зависело от меня, тогда я, наверное, пожелала бы вам счастливого пути сегодня же, — почти осуждающе и словно дождавшись этого момента проговорила она.

Теперь я уже не слышал задыхающегося, как от щекотки, похихикивания буфетчицы, как и не слышал ничего вокруг.

— Что же такого я вам сделал, Вера? — спросил я.

— Вы? — на секунду задумалась она. — А потому что я, должно быть, злая… Возможно… Даже, наверное, так и есть, — как бы оценивая свои слова, медленно произнесла она. — Я, Виктор Сергеевич, признаюсь, вообще скверно отношусь к некоторым туристам, которые приезжают сюда, чтобы… ну, забыться от грохота больших городов и, как булыжник, полежать у прибоя… К некоторым…

— К каким же именно? — не понял я.

— Каким? — искоса посмотрела она на меня. — Да есть такая разновидность… Такие люди, которые ходят, помахивая махровым полотенчиком и поплевывая виноградными косточками и знают только улицу от пляжа до столовой, а больше ничего не видят, даже соседа, даже лица соседа… если потом спросить — и не вспомнят. Не месяц жизни, а некий галоп… да еще и романчик с кем-то без имени и фамилии. Ведь есть такие, Виктор Сергеевич?

И опять меня покоробил этот поворот ее мысли.

— Нет, я приходил на почту не потому и приезжал в Тамань не потому, — сказал я, все еще слыша ее голос.

— Я понимаю. За письмами, конечно.

— Нет, не совсем потому, Вера…

— А тогда почему же?

Я раздумывал над тем, как же поступить. У меня была единственная и последняя возможность сказать ей что-то в свое оправдание. Но эта, как мне казалась, соломинка могла стать и роковой. Однако другого выхода у меня уже не было. Уезжать же навсегда от нее мне теперь совсем не хотелось.

— Я вам скажу, Вера, — решился я. — Только перестаньте так брезгливо разглядывать меня. У меня есть близкий друг — Костя Рагулин. Впрочем, нет, не то… — Я чувствовал, что у меня совсем не остается времени.

— Ну а что же — «то»? — подчеркнув свое терпение, спросила она. — Или вы хотите меня с ним познакомить?

— Хочу, — засмеялся я. — Тем более что это он и закинул меня сюда греться на солнце… Нет, все дело в том, что я вас знаю… нет, встретил… нет, вернее сказать, я вас увидел… Да, первый раз увидел совсем не в Темрюке, а гораздо раньше. Понимаете? И может быть, потому и зачастил на почту.

Улыбка медленно сошла с ее лица, а взгляд стал внимательным. Сказать или нет? Ведь все в этот вечер так серьезно.

— Не в Темрюке? — сосредоточилась она, словно пытаясь что-то восстановить в памяти. — Это где же? Не в Керчи? Или, может быть, еще в Ленинграде?

Теперь я в свою очередь удивленно посмотрел на нее:

— Вы бывали в Ленинграде?

— И где же вы меня видели, если это правда, а не способ расшевелить женское любопытство?

— Я вас видел в Ростове, в августе, — сказал я, почему-то надеясь, что мой голос растворяется в этом шуме. — Я видел вас в ресторане вместе с Глебом Степановым, — я старался проговорить это как можно скорее. — Я сидел за соседним столиком, и вы, конечно, не вспомните… Глеб Степанов подошел ко мне. Вы сидели спиной. Вот тогда… В черном кружевном платье вы были…

Я видел, что ее лицо дрогнуло и в глазах у нее метнулась растерянность. Видимо, она не слышала моих последних слов, настолько ушла в себя. Я тоже молчал.

— Да, я была недавно в Ростове, — наконец произнесла она, безуспешно борясь со своим смущением. — Я действительно была там в ресторане… Все верно…

— Да, — кивнул я. — Вот там…

— В черном… В черном кружевном… Да, я была в черном кружевном платье. — В ее глазах появилась прежняя сухость, и, пометавшись среди каких-то своих воспоминаний, она попыталась улыбнуться: — Скажите, пожалуйста… Подумать только, жизнь, оказывается, напичкана веселой драматургией. Даже в Тамани и то не спрячешься. Впрочем, это, может быть, даже к лучшему. — И она резко выпрямилась и подняла подбородок. — А вы знаете, сколько мы уже здесь сидим? — Ее голос наполнился теми волновавшими меня низкими и спокойными грудными нотами. — Вы ведь опоздаете на автобус. И даже странно, что нас не выгнали. Посмотрите, мы остались одни. — И она встала, заторопившись, развернув свою клеенку.

Мы вышли в темноту. По-прежнему сыпал все тот же мелкий дождь. Вера тут же остановилась и повернулась ко мне, предупредив мой жест, когда я попытался взять ее за локоть.

— Надеюсь, вас провожать не надо? А я побегу. (Мне послышалась в ее голосе улыбка, но теперь уже мягкая.) До свидания.

— До свидания, Вера.

Сверху брезжил мутный желтоватый, весь иссеченный дождем свет одинокого фонаря. Я стал подниматься на ощупь, слыша, как за спиной ревет море. Что-то неумолимое и беспощадно жестокое было в этом грохоте. Какая-то предрешенность звучала в напрасном старании лезших на крутой берег волн. И столько жуткой силы… Зачем? Ведь тщетно… Удивительно добрым был запах дождя. Я сколько-то прождал автобуса, машинально сел в него и снова к окошку — на порезанное и то и дело съезжавшее сиденье. Свет фар только усиливал призрачность этой дороги, а заодно и утлость катившейся по ней железной коробочки на колесах. Как легко и просто сказала она свое имя… Вера…

В Темрюке дождя уже не было. Я не шел, а почти бежал в гостиницу, уже с утра зная, что сегодня сяду за машинку. Поднявшись в свой номер, ощущая бившую меня лихорадку, я открыл окно настежь, тут же сел за стол, вынул из ящика блокноты и решил просмотреть все сделанные за это время записи. Сна как не было. Часы и всего-то показывали половину одиннадцатого. Я перелистывал и перелистывал блокноты, пока вдруг совершенно ясно не понял, что в голове у меня все сложилось, определилось и теперь я уже почти по минутам могу собрать и описать последний предсмертный день инспектора Дмитрия Степановича Степанова. Во всяком случае, до того момента, когда я сам увидел в лимане дюралевую, выскочившую на меня лодку, в которой сидели Дмитрий Степанович и Петренко. Я чувствовал самое главное — интонацию будущего повествования, и у меня даже складывались первые фразы. Да, я уже мог сесть за машинку.

Я вытер стол, положил стопку чистой бумаги, готовясь работать всю ночь, когда в дверь моего номера кто-то осторожно постучал. Это была дежурная. Я не сразу осознал, о чем она говорит.

— Вас к телефону, междугородная, — повторила она.

— Меня?.. Именно меня? — удивился я.

— Вас, — кивнула она.

Я сбежал вниз и взял лежавшую на стекле телефонную трубку.

— Это ты? — спросил женский голос.

— Да, — ответил я, все еще не приходя в себя от неожиданности. Это была Оля.

— Ты жив?

— Да, — подтвердил я растерянно.

— Ну хорошо. — И она повесила трубку.

Я вернулся к себе. Этот разговор выбил меня из колеи. Странно, что она позвонила именно сегодня. Почему выбрала не какой-нибудь другой, а вот этот вечер? Она, конечно, тщательно продумала эту многозначительность короткого: «Ты жив?» Не дала мне оказать больше ни слова, чтобы я сам ощутил свое бездушие… Но правда и то, что этот крохотный, освещенный настольной лампой номер мне тут же показался холодным… Я смотрел на стопку чистой бумаги, но заставлял себя сосредоточиться на мыслях об Оле. Я растягивал их до подробностей. И как по утрам, стоя у зеркала, она ловко закалывала волосы, и как мягко всегда садилась, пригладив сзади юбку, выпрямившись, благородно подняв голову и скрестив ступни… Однако было похоже на то, что я именно заставлял себя думать об Оле, которая в этот миг наверняка наслаждалась созданным эффектом.

Натянув куртку, я спустился вниз и, все еще находясь под впечатлением этой телефонной встряски, медленно побрел на знакомую узкую улочку. Поднявшись наверх, увидел калитку и белый домик, как бы укрытый двумя высокими тополями. За все это время я не приходил сюда ни разу, хотя иногда мне и хотелось снова войти в этот дом и уже другими глазами взглянуть на всю его обстановку. Одно, выходившее на улицу, окошко еще горело, однако было до половины закрыто белой занавеской. Еще не ложились… Неожиданно в глубине комнаты, в центре окна, появилась Мария Григорьевна. Я видел лишь ее голову и узкие, сутулые плечи. Она остановилась, подняла руку, в которой что-то мелькнуло, и начала медленно и как-то методично покачиваться из стороны в сторону. Я понял: она гладила. Потом в щелку между занавесками я разглядел спину и наклоненную шею Петренко. Сделав шаг в сторону, я увидел, что он читает, сидя за тем же столом, сбоку. А за соседним, темным окном спал, значит, внук… Не было только Дмитрия Степановича…

Вот из этого дома перед рассветом инспектор Степанов вышел на свое последнее дежурство, еще не зная, что никогда не вернется. Он вышел больной… На следующее утро из Москвы должна была приехать Мария с Юрочкой…

…Дмитрий Степанович с трудом натянул плащ, запер дверь, прошел по этой красной кирпичной дорожке, защелкнул калитку и мимо белого заборчика медленно побрел к лодке. На берегу его уже поджидал нетерпеливый Петренко. И они заскользили по черной тихой воде к Ордынке… «А должен, Мария. А надо…»

И ведь именно в тот последний день службы Дмитрия Степановича на лиманы вернулась, оставив самолеты, Кама. Я очень ясно представил, как удивился старик Степанов, когда утром увидел в лимане лодку с Камой. Но это было не сразу. Первым заметил Каму Петренко…

Я еще немного постоял возле освещенного окна. Встал, потянулся и куда-то исчез Петренко. Возможно, ему идти на ночное дежурство… Потянуло прохладой, и я заметил, что небо стало чистым и открылись звезды. А там, в комнате, казалось, было уютно, тепло и мирно. Что же еще нужно человеку? Да и нужно ли?

Меня знобило, конечно же, не от холода. Я шел быстро, как мог. Запер свой номер на ключ и поставил на стол машинку. Вложил чистый лист и выстучал: «Глава первая. Дмитрий Степанов».

Как-никак черту под своей жизнью подводил не какой-нибудь созерцатель, только на сцене видевший воину и смерть, а человек от земли, что, может быть, самое главное. Мир его понятий был естествен и прост, как тарелка ухи из той рыбы, которую он охранял, а значит, бывший солдат Дмитрий Степанов, как никто, знал, чего стоит хлеб, который мы едим, откуда берется наполненный зерном колос, рожденный так же, как сам человек, в муках, политый потом и кровью, поднявшийся не только из созвездия голубых васильков, но и из навоза, из перегноя давно отзвеневших трав, проросший не через один лишь пух в