— А тебя, Петренко, начальник как сказал — с испытательным или сразу?
— С испытательным, Дмитрий Степанович, пока задержаний возле Ордынки не будет. А если будут, сказал, и комнату даст. Он так мне обещал.
— Так именно и сказал: у Ордынки?
— У Ордынки — сказал, Дмитрий Степанович. Куда, значит, мы и направляемся. — Достав пистолет, младший подержал его на ладони, подбросил, поймал. — У Ордынки.
— Так, так. — Старший повернул лодку на середину лимана. — Так ты уже сегодня поймать кого-нибудь хочешь? — И он подумал, что этот парень, дай ему волю, за свою комнату тут всех до одного переловит, кого на лимане увидит. А люди от этого еще злей станут и хитрей. От такого старания. Вот Назарова-то убили. — Уже в первый раз поймать, значит, хочешь?
— Хотел бы, Дмитрий Степанович, а как же — комнату мне обещал. — И молодой все взвешивал на ладони свой пистолет. — Я думаю, если ночь у Ордынки стоять будем, так и можно поймать. А тем более с вами.
— Можно, Петренко. А как же?! Все можно. — И Степанов правой рукой подкрутил газ, а левой снова поднял бинокль. — Как же, Петренко! — Он прибавил газа еще, и лодка дрожала, окутавшись дымом. — Тебя одного мы тут и ждали, Петренко. Без тебя бы совсем завшивели. Ну бери. Принимайся. И лиманы я тебе покажу.
Молодой не услышал, нагнулся:
— Что, Дмитрий Степанович?
— Я говорю: вот ты теперь и Симохина поймаешь. Всех сразу поймаешь.
Молодой засмеялся:
— Новый совсем, — и спрятал свой пистолет, а руками схватился за борт, так прыгала лодка. — Симохина! — крикнул сквозь брызги. — Ага, Дмитрий Степанович, — и вытер лицо, — Симохина!
— А не испугаешься? — Старший заметил водоросли и опять повернул к тростнику, чтобы пробиться через лиман. — Ну, ну, дай бог, Петренко. Тебе, молодому, это даже надо. Пожалуй, я тебе и устрою. Ночью тебе это устрою, услышишь дробь. — Он выровнял лодку, а мотор пригасил немного. — Узнаешь море.
— Чего? — не услышав, спросил молодой.
— Я говорю, на Ордынку идем, Петренко. Не утопи пистолет.
Теперь Степанов снова поймал в бинокль это светлое пятно, которое сверкало на той стороне лимана. Вгляделся и протер стекла, не поверив себе.
— Кама? — И коричневый его, высохший под этим солнцем лоб поднялся.
— Кто? — не понял молодой.
Старший, не отрываясь, молча, смотрел в бинокль. Потом положил его под ноги, снял кепку и ладонью вытер мокрую лысину. Парило. Да, похоже, что Кама. Она. И он вспомнил, что последний раз видел Каму на пароме в апреле, должно быть когда она уезжала на ту сторону, в Керчь. А рядом на ее чемодане сидел Прохор, весь черный, лицо обвисшее и пьяный больше, чем всегда, потому что провожал дочь насовсем. Так сам и сказал: «Насовсем. Нечего на лиманах ей делать. Чтоб комарье жрало. А я уж один. Не привыкать. Один, так один». Значит, вернулась Кама к отцу? Нет, не может этого быть. Побоялась бы, раз он ее сам из Ордынки увез. А тогда зачем же приехала?
Мотор снова наелся водорослей, заглох.
— Дай-ка, Петренко, — не поднимая головы, приказал Степанов, а думал о Каме. — Да нет, ту зеленую дай, начатую. Ближе давай, ближе, а то ребра болят и не выспался из-за тебя. Могли бы и позже выехать. Здоровье-то не бычье. И по такому солнцу. Даешь, что ли?
Лодка все еще медленно двигалась вдоль тростника, наконец зацепилась.
— Из местных женщина? От рыбаков? — Младший поднял канистру, протянул. — Кто она, Дмитрий Степанович? Красивая?
Старший хмыкнул, пожал плечами:
— Ты сперва комнату получи, а потом рот разевай. — Он опрокинул канистру над баком, налил бензину, завинтил крышку, отдал канистру. — Поставь, Петренко. — И потом еще строже: — Тут не бабы, а служба, Петренко. Стараться должен, раз тебе срок с испытанием.
Молодой кивнул:
— Если выдали пистолет, значит — серьезна. А если ночью, тем более. Но я-то стреляю — промаха не даю. И в темноте тоже промаха не даю. Это могу вам сказать спокойно, что промаха не даю. А не подъедем, если красивая?
Старший рукой снял с винта водоросли.
— А ну-ка возьми весло, оттолкни лодку. Не в тростнике же мне заводить. И учись соображать, Петренко. С первого дня учись.
Молодой встал, взял весло и оттолкнул лодку, потом, стараясь не сплоховать, повернулся и оттолкнул лодку еще раз.
— Так, Дмитрий Степанович?
— А скажу — не годишься, не возьмут. А меня о тебе спросят, Петренко.
— Понимаю, Дмитрий Степанович. — И опять уперся веслом в дно, толкнул лодку. — Понимаю, что вас спросят, раз я вам на смену.
Стена тростника оборвалась. Открылся узкий ерик. Старый дернул за шнур, чтобы завести мотор, и, когда поднимал голову, краем глаза увидел за тростником человека в лодке. Заметил и сжался весь.
В самом ерике вода была черная. Она там будто без глубины. Потом — ровная полоса зеленой: отражается тростник. Дальше — голубоватая, совсем голубая, как небо. И тот — в желтой клетчатой рубашке и удочка желтая, бамбуковая, — сразу же отвернулся, выпрямился и перебросил удочку. Но старший успел увидеть его лицо, узнал и почувствовал, как лениво забилось сердце. И вдруг вспомнил: мышеловка-то… Ну да, мышеловка-то осталась под кроватью взведенная. Вот ведь оно… И там пружина такая сильная, что может перебить Юрочке пальцы. И маленький совсем кусок сала. И даже если до деревяшки дотронуться, пружина сорвется, хлестанет, ударит Юрочку. Осталась там…
И молодой тоже услышал всплеск воды, увидел лодку. Но молодой не испугался — загорелся. Сразу же стал суровым, а глаза узкие. Весь деловой. Надулся.
— Эй ты там! Эй ты!
Спина не повернулась, а только поднялись плечи.
Тогда молодой крикнул громче:
— Эй, ну! Оглох? Заложило тебе, что ли? Инспекция мы, — и веслом подтолкнул лодку вперед.
Старший молчал, чувствуя больным боком твердую грань мотора. Ему следовало бы сказать: «Не ори, Петренко. Повежливей надо. Повежливей, Петренко». Но он все думал о своей мышеловке, которую ему надо было убрать. А то ведь пальцы тоненькие, слабые, раздробит все до кости — инвалид. А сам слушал, как кричит молодой, и вздохнул наконец:
— Не ори, Петренко. Не так нужно.
— Так видит же он, сволота, Дмитрий Степанович.
— А ты все равно не ори, человек ведь перед тобой, а не кабан. Не на охоту ты выехал. — Старший подтянул ноги, сел крепче и, не слыша своего голоса, спросил, ворочая сухим языком, а голос был слабый, чужой: — Кириллов? А, Константин! Эй, здравствуй, говорю, Кириллов. Ну как рыбка, ловится?
Только теперь спина ожила, стала длинной и тонкой. Повернулась голова. Лицо молодое и точно безносое, хотя нос был. Белые волосы спутаны и падают вниз так, что глаз не увидишь. Под ними просвечивает что-то, будто вода там.
— Газовали бы, что ли, на первой, Степаныч. Сазан тут ходит, дело ваше бумажное. Мешаете.
Лодки стукнулись. Удочка подпрыгнула вверх.
— И эй, притормаживай, а то веслом личность задену! — И повернулся к старшему: — Кто это, Степаныч? Вместо тебя теперь будет, что ли?
Старшему захотелось пить. Он высморкался, вытер пальцы о брюки.
— Новый, — и понял, что сейчас икнет, так перехватило горло, когда под корзинами заметил ружье. — Ну проверь рыбу, Петренко, — сказал зачем-то и подумал, что эту мышеловку надо было ему поставить под кровать поглубже. А теперь ничего уже не сделаешь. Автобус в четыре часа утра приходит. — Проверь, говорю, рыбу, Петренко. Чего ждешь? — И опять заглянул в лодку: — Что, Кириллов, подышать, что ли, выехал с похмелья? — А голос дрожал, сам понимал это. Понимал, а потому начал злиться на себя; и перед молодым неловко.
Парень забросил удочку, достал пачку папирос.
— Вроде бы, Степаныч. Лиман-то общественный.
— Что — вроде? Тебя ведь из магазина, от бочки с вином, не вытащишь. Зачем тут стоишь? Ну говори, говори. — А руку все же положил в карман, где пистолет, — хоть и день, а мало ли… — Что, Кириллов? Ты мне отвечай.
Тот хмыкнул, сплюнул.
— Жить-то, Степаныч, надо. На уху, значит, по бедности. Удочка, а ничего больше нет. Сеткой не балуюсь.
Старший прикурил, но увидел, что пальцы у него дрожат, и выбросил папиросу. Она пискнула на воде.
— Ну а Симохин где?
— Симохин? А где ему быть? В конторе. А вы чего, к нему?
Степанов почувствовал пот на лице. Вытер.
— Ну а права-то тебе, Кириллов, так и не отдают? — он снова взглянул на ружье.
— Да душа из них вон, Степаныч. В том-то и дело. А тогда чего бы я здесь делал и на Ордынке жил? Говорят, я машины калечу. А я пил и пить буду. А теперь еще больше. Знал бы, этих гадов придавил на дороге, вместе с прокурором. Я ж им на совесть работал. По шестнадцать часов за баранкой. Кабина-то — печка. Ну и выпью. Так если б раздавил кого… А теперь Назарова шьют. Нашли виноватого. — Он откинул волосы; глаза без цвета и не мигали. Навыкате, как у пойманной рыбы глаза, и водянистые от запоя. — Как будто я его шлепнул — Назарова. Ну, гады!.. А ты ж меня видел в тот вечер, Степаныч. Видел?
Старший молчал, а шнур от мотора держал в руке, чтобы дернуть скорей. От греха чтобы.
— Ты ж видел, я у самой Ордынки ловил. Можно сказать, у причала. И косари меня видели. Мне с косарями очную ставку делали. Но те косари тоже что-то темнят. Я сказал, Степаныч, чтобы и с тобой мне очную сделали. Я у Ордынки стоял, у тростника, а вы с Назаровым вместе проехали. Один за другим. Было? Ну помнишь?
Степанов вздохнул. На всякий случай взглянул вдоль тростника. Сетей, ясное дело, не видно. Не для этого тут шофер, надо думать. Не для того Симохин сюда поставил. А если и есть сети, так разве увидишь, так теперь ставят.
Молодой, пригнувшись, осматривал рыбу. Хотя и осматривать-то нечего было: окушки, подлещик, сазанчик на полкило. Сразу видно, что с удочки.
— А тебе, Степаныч, что пришивают? Косари говорят, будто проспал ты Назарова. Верно? И тебя, значит, на старости лет на суд потащат. Так понимать надо? И тебя на скамью?
— Ну ты, Кириллов… не твоего ума дело. Из моря мы все едим: и старый и малый. Так что и отвечать за море всем надо. И ты меня на политику не бери. Демагогия.