Камыши — страница 72 из 98

— А как же? Когда вы на ту колоду меня навели, чтобы мотор задело. Я это понял, что проверка мне, что специально.

— Что, Петренко? Что специально? Куда я тебя навел?

— Вы, Дмитрий Степанович, специально меня навели. А я понимаю, что так полагается, когда испытательный срок, и я показать себя должен. Деньги ведь будут давать не даром. Но мы его все равно сегодня поймаем, раз вам это напоследок нужно, Дмитрий Степанович.

Старший глотнул воздух и скривился от боли:

— Что мне нужно, Петренко? У тебя что на уме? Ну, ты мне говори, что, по-твоему, мне нужно, Петренко?

— К Ордынке вам нужно, поймать того. Мне начальник сказал, чтобы я вам помог, тогда вам на суде легче… Что вам страх на лиманах и боязнь кругом — так мне сказал. — И снова стал собирать мотор. — Начальник сказал: старику помочь должен… На весла нельзя мне.

Старший долго смотрел на лиман, пока не вздохнул и не стал как деревянный. Он смотрел теперь на лиман пусто, без мысли. И лег, глядя в небо, и охнул устало. Он опустил свое тело, устроился тихо, потом положил руки на грудь, скрестив их, как перед смертью, а лицо было потемневшее, серое, словно одежда.

А прежде, пока не случилась эта история с Назаровым, до той ночи, значит, если хужело, загонял лодку подальше и засыпал даже сидя. Ложился в лодке, чуть голову прислонит: пересилить себя, хоть и старался, а не мог, так ему крепко и дурно спалось в лодке и на воде, и так он привык, и сон был тяжелый. И не замечал, как это с ним случалось, как закрывал глаза, а вдруг просыпался. Он потому и плащ брал в любую погоду, первым делом бросал в лодку плащ, не забывал. Воздух чистый, и место, как в плацкартном вагоне, — качает. Но все же это от печени у него появилось, такая вот слабость, что со своим же телом не совладать. А в дождь — тем более. На то это и болезнь опасная, как признано, у кого печень, а доктора подтвердят. Бывает, что кусок хлеба проглотишь — и сразу же в пот бросает, и ноги не поднимаются, а только и нужно: лечь — и будь что будет. Нет уже сил. Весь организм инвалид. Выжатый. Сил нет. Сына выучил, но все равно помогать надо, и внуку пальтишко послать, костюмчик из шерсти, а к празднику и посылку с хорошей рыбой, да и в своем доме завалящая копейка, а должна быть, на то он и хозяин. А болен. Но должен, чтобы не рисковать собой зря. А без пользы… Вот и Косте Рагулину письмо написать собирался, а не успел. Откладывал. А нужно. И про лекарство напомнить… И сыну в Москву…

На людях-то он пока еще держится, но Мария правду знает, потому что анализы носит. Она-то знает, что с ним такое и как ему на лиманах. Жалко ее. И сама плащ к лодке ему несет. А прежде не провожала, никогда. Доктор, возможно, больше ей говорит, и она поэтому, может быть, ночью плакать стала и молчит. Есть ведь такая необходимая жестокость, что больной обманут ради продления чувства жизни, а медициной это признано, и спрашивать об этом не нужно, соврут. Отчего же еще это с ним: чуть голову прислонит, сразу же и готов, и только звон в теле. И спит. А ветер…

В дождь — тем более. Но всего лучше в тростнике…

Воздух как сок. Сам льется, так что голова кружится вннно, легко, но дурманно все же…

И ни души на сто километров. И птицы рядом, тихо лопочут, как дети. И только одна его душа перед всем миром. И может быть, устала уже душа его.

Если больной человек, такой сон — лечение. Происходит хороший обмен веществ на таком воздухе, если вода кругом.

Очищение даже телу…

Устала гореть душа…

И Степанов не заметил, как ему затянуло глаза, как на него это нашло, снова свалило, пока он думал и вздыхал и щупал больной бок, глядя в точку перед собой, а в боку то крутило, то отпускало, и он охал слабо, а потом затих, но иногда вдруг стонал и как будто хотел подняться. Но спал.

«Вижу, Петренко, вижу. Вижу, кто ты есть. Знаю, зачем тебя в лодку ко мне подсадили. А я ведь не инспектор. Я музыкант-пианист, и очень известный даже за пределами нашей великой родины. И очень стране нужный. Видишь мои пальцы?»

«Хорошо, мы вам, товарищ Степанов, верим. Вы — сапер настоящий. Вот вам орден и отправляйтесь в тыл. Наши люди вас уже ищут. Узнаете своих бойцов?»

«Я рад за беседу. Но мне в четыре часа домой нужно, я только потом в тюрьму пойду».

«Инспектор Степанов, встаньте! Суд идет. Ваше последнее слово».

«Я воды хочу, я говорить не могу. Мне Симохин в живот попал. Ночью. Возле Ордынки. А я еще жить мог, чтобы служить родине».

«Инспектор Степанов, у вас есть последняя возможность, которая гарантирована справедливостью нашего законодательства, а вы хороший гражданин. Никто не посмеет подумать о вас дурного и уволить за это на пенсию, когда вся жизнь честно прожита. Вот поправитесь и будете работать инспектором еще лет пять или шесть. Введите сюда инспектора Назарова».

«Колька, ты?! Жив! Дьявол! Коля, ну дай же, дай я тебя потрогаю. Тьфу ты! Дела тут без тебя, Коля, хоть в гроб ложись. Мария! Ты посмотри, кто пришел! Ну что ты стоишь, Коля? Ты садись. А ведь мы тебя на лимане ждем. Мария, ты чаю согрей покрепче, как он любит, а мы с ним потом в шашки сыграем. Иди, Мария, иди. И в боку теперь отошло. И надо же, чтобы ты зашел?! Хорошо, мы спать не легли, свет не погасили. Да садись же ты, черт, дубье проклятое. Ну дай посмотрю на тебя. Ты! Ты! А не хочешь в шашки, так мы в кино на последний сеанс сходим. А ты, значит, Коля, в Москве был, в командировке? Посмотри, Мария, и не похудел даже, все такой же. И чуб торчит, и галстук даже. А я тебе, Коля, краски достал для твоего шкафа. Я тебе дам, но ты сперва расскажи мне. Да садись же ты, не стой на пороге. А тут, можно сказать, вся моя жизнь из-за тебя решается. Меня на пенсию из-за тебя выгоняют. Говорят, проворонил. Проспал тебя. Негоден теперь. И под суд хотят. А на мое место новый уже пришел, молодой. Вот его взяли. А так все по-старому: начальство то же, только дрожат, чтобы из-за тебя не сняли. Ну, а зарплату ведь при тебе прибавили? Ух, Колька! Черт, Колька! Дай расцелую. Ну и рад я тебе. Выпьем давай по такому случаю. Выпьем, Колька! А жена твоя с хлопцами уехать собиралась отсюда, уже и вещи сложила. Говорит, что в деревню. Там легче. И памятник тебе уже заказали. И катер охранный на Азовском море будет: „Инспектор Назаров“. Ну, спасибо, что к нам зашел. Ты, Коля, очень мне нужен. В тот вечер, ты помнишь, Коля, когда мы с тобой на острове чаю попили, а потом к гирлу поехали, где карава стоит, я ведь там остался, а ты дальше поехал. Так было, Коля? Да садись ты. Мария, и огурчиков дай. Так вот, Коля, мы когда чаю попили, костер погасили, ты, значит, и говоришь мне: „С утра вроде чего-то внутри заныло, тошнит вроде“. Говорил? И на тебе носки были эти, синие. И потом ты мне сказал, чтобы я у каравы стоял. Я и стоял, а не спал там. А ты один на веслах поехал, и дождь пошел. Помнишь ты это, Коля? Ведь помнишь же, помнишь, что я не спая? Очень важно, что не проспал я тебя. Ведь живой ты. Живой! А что это, Коля, у тебя тут? А-а-а? Что это у тебя кровь на брови, Коля? Лицо в крови и синеет… Стой, Коля… Смотри-ка… Мария! Что это?.. Стой, Колька!»

«Убили меня там на лимане, Митя».

«Убили?.. А кто, Коля? Из Ордынки или чужой? Я это знать должен. Я человек верный, если взялся, не брошу. Теперь для себя должен. Вот почему, Коля…»

Старший открыл глаза.

— Что? Кто? Тебе что, Петренко? — спросонья схватился двумя руками за бок, а головой все тряс, щеки мокрые, и сел, глядя по сторонам, пока не понял, что с ним. И скривился, закачавшись из стороны в сторону, приходя в себя, а стонал сквозь зубы. Слезы смахнул незаметно.

Молодой, склонившись, стоял рядом, масленые руки опущены, а мотор уже подвешен, это старший заметил сразу, едва очнулся. Как только открыл глаза, он увидел: мотор готов и подвешен, значит, ехать можно.

— Ну, что у тебя, Петренко? Что, говорю?

— Бензину, Дмитрий Степанович, мне через вас не достать, я говорю.

— Бери. Так бери. — А сам подумал, что поздно, хоть и заведется, и лег, глядя в небо, видя, как молодой переступил через него, нагнулся, заслонив собой все, и едко пахнуло потом, прогрохотал за головой, а разогнувшись, пронес вверху черный и влажный бак. — Взял? Есть там, Петренко?

— Есть, Дмитрий Степанович, полная.

— И быстрей, Петренко, а то, видишь, утки уже. Пора нам.

— Завелось бы, лады не лады. Я-то и сам думаю: скорей надо.

Молодой закрыл бак и снова нагнулся, когда ставил канистру на место, и старший ему в это время опять сказал:

— Воды дай, Петренко. — И закашлялся, так подвело после страшного сна. — Воды мне.

— А где, Дмитрий Степанович? — И поискал глазами бутылку, потом шагнул к рюкзаку, развязал, а пальцы неловкие: выронил, но поймал на лету, не разбил, протянул. — Худо вам? Отчего это у вас, Дмитрий Степанович, так? Или болезнь?

— Заводи. Ты заводи. Пробуй, Петренко.

Степанов выпил воды, платком вытер слезы и пот, а смотрел на свои ноги и сидел, опустив голову. Зачем он Назарова во сне видел? Потом аккуратно, чтобы совсем отошло, сложил платок раз, другой, еще раз, не торопясь сложил, расправил и сунул в карман. И бутылку в рюкзак спрятал тоже не торопясь, а сам слушал каждую свою клетку и нерв. И подумал, что в Ордынку — и то разве к ночи, а там что? И телефона на крайний случай нет, а надо, по всем объективным данным, в Темрюк, в больницу, вертолет вызывать нужно, скорую помощь, а где?

Младший взялся наконец за ручку, напрягся.

Весь шнур выдернул — и ничего.

И дернул снова что было силы.

И опять — ничего, только мертвый стук, а не заводится, сломанный. И намека…

И вдруг рокотнул, чихнул, схватился. Но раз. И снова заглох. Но, значит, правильно собран, если взяло. Может и завестись.

— А свечу, Петренко, сушил?

— Проверил, Дмитрий Степанович. — И дернул еще, но уже без той силы, а пот по щекам, по носу, и шея в масле.

И опять дернул. И все же устал, сел у мотора и глотал воздух. Глаза в тростник, на одну точку, и молчал, соображая что-то. И напился из лимана, перегнувшись всем телом. И мотор снял снова, и крышку открыл.