Камыши — страница 73 из 98

— Починять буду, Дмитрий Степанович, опять.

Привалившись к скамейке, старый инспектор слушал тростник, а сам взяться за весла не мог: такая в нем была слабость.

…Изгиб лимана, и вода поэтому гладкая и глубокая, а по краям желтая, будто обведена. Яма. И вмятина в тростнике, точно пробоина. От той вмятины влево и нашли Назарова. Когда нашли — он и не он.

Он. А кто же его? Кто? Знать бы это…

Нет, нельзя в Темрюк, так горит душа.

А вечер…

Море

Нет, это была не усталость, не апатия, а нечто совсем другое. Вот уже несколько дней — ни строки, а корзина была набита разорванными страницами. Почему?..

В Темрюкском загсе действительно есть запись о том, что 21 августа 1967 года умер гр. Степанов Д. С. Но почему, на каком основании инспектор и бывший фронтовик Степанов должен попасть в литературу? Не по знакомству же и не потому, наверное, что его моральный облик стал объектом споров между Галузо и следователем Темрюкской прокуратуры Бугровским? Если выражаться языком школьных учебников: что именно автор хотел сказать своей повестью «Лиманы»? Чем уж такой особенной была жизнь, а потом смерть Степанова, чтобы об этом нужно было писать?

Предположим, что никому не известный, больной инспектор рыбоохраны, с его усталостью и разочарованностью, был своего рода каплей, сфокусировавшей и отражавшей свое время и настроение людей, связанных с Азовским морем. Но в таком случае что означала его смерть? Может быть, она олицетворяла собой смерть целого поколения людей, которые видели это море богатым и щедрым? Это хотел сказать я, описывая последние часы и раздумья старого инспектора? Но что несет за собой эта мысль кроме мрачного факта? Ведь, наверное, важен не факт, а его исследование, если учесть такое соображение, что жизнь-то на земле продолжается…

Одним словом, работая над повестью, заставляя себя жить воображением, заботами и мыслями Степанова, вслушиваясь в его голос, представляя себе механизм его рассуждений, я постепенно скис… С некоторых пор я почти не заглядывал в свои блокноты, а все больше просиживал над докладными Степанова, в которых тот и доказывал, и просил, и умолял, чтобы люди заметили ситуацию на море. В райком… В крайком… В министерство… В «Известия»… В Президиум… Депутату… Таким образом, первую свою докладную о море Дмитрий Степанов отправил еще летом 1943 года, когда боялся, что эту рыбу загубят бомбами, а на последней его докладной стояла дата: июль 1966-го. Другими словами, судьба моря была судьбой Дмитрия Степанова…

Но может быть, проблема Азовского моря была слишком локальной, а потому и несущественной для всех остальных людей, живших вдали от этого берега?

Для чего я жил в Темрюке и тратил бумагу?

А может, и само Азовское море является своеобразной каплей, которая отражает какую-то новую ступень в отношениях человека с природой?

Вот о чем я думал, уже четвертый день расхаживая из угла в угол по своей комнате, стоя у окна и вдоль и поперек перегораживая собой диван. Умения мастерить фразы и сочинять диалог еще недостаточно, чтобы стать писателем. Совершенно ясно, что нужна концепция, свой философский взгляд на мир, на полеты в космос, на государственные устройства и даже на очереди за автомобилями… Я поймал себя на том, что вдруг снова размышляю, почему у меня не вышла вторая книга о войне, роман о Миусе. В чем дело? Какую я совершил ошибку? И не было ли какой-то закономерности в том, что сейчас я снова застрял? Наверняка была, но она не открывалась мне… Зародившись, меня постепенно захватывала, и чем дальше, тем больше, навязчивая идея: я должен, должен решить финал «Лиманов». Должен потому, что тогда смогу вернуться к Миусу и одолеть Миус.

Пока что я сделал один очень важный для себя вывод: судьба моря — судьба Дмитрия Степанова. Вот когда мне уже буквально позарез стал нужен Костин доклад. Как же я мог проворонить и не прочитать его в Ростове? А кроме того, мне, наверное, нужны были книги и самые последние журналы. И пожалуй, еще вот что — первый читатель. Однако нет ничего опаснее, чем показывать кому-то незаконченную вещь. Рядом был только один человек, которому я рискнул бы все же доверить своего застрявшего в «Лиманах» Дмитрия Степанова. Но я не ездил в Тамань, решив подождать, когда появится Глеб Степанов, уже и без того успевший доказать, что не забыл нашу встречу в Ростове. Да и неизвестно, не прогонит ли меня Вера, как в прошлый раз. Однако очень похоже на то, что, кажется, я готов был поступиться собственным самолюбием, лишь бы снова оказаться в той лодке.

Вывел меня из этого сигаретного угара и доказал, что за этими стенами существует вполне реальный мир, тот самый скучновато-меланхоличный милиционер, который когда-то конвоировал меня в Ордынском лимане. Он явился с повесткой прямо в редакцию. Там меня, само собой разумеется, не было, и он пришел сюда. Из-за его спины выглядывало скорее недоуменное, чем испуганное лицо швейцара.

— Это что, прямо сейчас? — спросил я, прочитав повестку.

— Мое дело маленькое. Велено доставить, — укоризненно и даже обреченно глядя на меня, доложил милиционер. — Заодно прогуляетесь.

Так втроем, молча, мы и спустились с лестницы.

Бугровский сидел и что-то писал. Потом поднял освещенную настольной лампой голову. Его даже передернуло, когда он увидел меня.

— Извините, что рано потревожил, — сразу же встал он, сунул лежавший перед ним лист в папку и подчеркнуто запер несгораемый шкаф. — Я хочу вас спросить, товарищ Галузо, вы кого здесь спасаете: Симохина, Степанова или себя? — Теперь уже в руке у него была газета с моей статьей.

— Себя, Борне Иванович. Конечно, себя, — как можно спокойнее подтвердил я. — А что произошло?

— Так вот, — вынул он из папки исписанный лист, — придется вам, наверное, попрощаться с газетой. И на райком тоже есть управа. Вот я все здесь на них и на вас написал. Если прокурор не подпишет, отправлю за своей подписью куда надо. Теперь спасайте себя, товарищ Галузо.

— Бросьте это в корзину, Борис Иванович, — сказал я. — Ну зачем? Что, собственно, случилось?

— А вы не знаете? — с отвращением уставился он на меня. — Кто вам разрешил упоминать в печати Ордынку да еще и писать про этот холодильник, когда идет следствие? Мы вам для этого давали машинку? Вы что, не слышите меня?

— А кто мне запрещал, Борне Иванович? — спросил я, словно очнувшись. — Извините, не выспался.

— Думаете, мы ничего не видим? Думаете, не знаем, что вы собираете какие-то характеристики на Симохина? — И он поднял руку, не давая мне ответить. — А кто вам разрешил вызывать в гостиницу к себе свидетелей? Может быть, опять райком?

— Каких свидетелей? — удивился я.

— А Прохора Мысливцева вы зачем приглашали? Может быть, на инструктаж? Так вот, он к вам не приедет. Мы ему запретили.

Я не выдержал и засмеялся, наконец-то узнав, почему пропал Прохор.

— И напрасно вы смеетесь, — нахмурился Бугровский. — Придется вам и еще кое-кому объяснить, что расследуется дело об убийстве должностного лица, а не просто что-нибудь. А вы, заявляю вам официально, ставите нам, товарищ Галузо, палки в колеса, чтобы умышленно мешать следствию. Можете быть свободны. Будем разбираться по другим каналам, — он показал мне на дверь и снова сел к столу, — для чего вы здесь и какую пишете книгу…

— Понимаю, Борис Иванович, — кивнул я. — И знаете, нам, честное слово, не мешало бы как-нибудь посидеть и потолковать за бутылкой вина. Но ведь вы же умный человек и хороший следователь. Не будете же вы сооружать свою версию против Симохина на песке?

Он как-то странно повел головой, медленно встал и, мне показалось, хотел схватить меня и вышвырнуть в коридор. Долго смотрел на меня, потом снял часы с руки и, глубоко вздохнул, положил их перед собой.

— Ну спасибо, товарищ инженер человеческих душ, как неудачно кто-то выразился, — дробно постучал он пальцами по столу. — Насчет песка в другой раз и в другом месте… Так, так… Ну что ж, спасибо. А я вот, знаете, иногда читаю книги, так нашим так сказать инженерам дай бог понять чью-то душу, а не то что соорудить. — И обычным своим жестом он потянулся к телефонной трубке и погладил ее. — Мне, конечно, извинений ваших не нужно, но обидно за вас. Вы садитесь, садитесь, — как будто жалея меня, произнес он, вздохнул и пожал плечами. — Прямо не знаю, чем вам помочь. Все же теперь свой, районный работник. На интуиции-то, конечно, далеко не уедешь, я вас понимаю. У нас-то данные научных и медицинских экспертиз. Это надежнее. Ну, придется вам открыть карты. — Он опять постучал пальцами по столу и посмотрел на меня уже совсем снисходительно. — Описание местности, где произошло убийство, у вас есть?

— Да, бывал там. Видел, — ответил я. — Однако для меня это не так важно.

— Кто находился в лимане, когда был убит Назаров, известно? — так же монотонно, скучно спросил он.

— Но ведь я не следователь, Борис Иванович, — сказал я.

— Да, да, — вежливо кивнул он. — Так вот, доложу вам, что вот, например, те самые косари. И к тому же у них ружье.

— Да, но их-то ружье оставалось в шалаше, — возразил я.

— Правильно, — бесстрастно подтвердил он. — И, кроме того, в момент выстрела, что опять установлено экспертизой, они находились на расстоянии ноль пять километра от места преступления. У вас в художественной литературе с такого расстояния убить можно?

— Наверное, нет, — ответил я, в свою очередь не сводя с него глаз.

— Ну видите, как замечательно: у нас тоже нельзя. — И с тем же кислым, унылым лицом, он вынул счеты. — Вот косарей и не надо… Пойдут свидетелями… Теперь Прохор Мысливцев и шофер Кириллов, которые тоже выезжали на лиман. — И, вздохнув, он секунду-другую побуравил меня взглядом, словно набираясь сил, чтобы продолжать этот разговор. — Во сколько произошло убийство — для вас это, конечно, лирика.

— Ну как сказать, — не согласился я. — Мы без абсолютно точного времени не можем. А то вдруг запутаемся, Борис Иванович, в эпохах.