— А почему — кажется? — не понял я. — Поздравляю, конечно.
— Ну, мальчик-то, мальчик уже точно, а там еще будем, как говорят врачи, посмотреть. Но только одна просьба, — уже другим тоном сказал он. — Про вашу руку, пожалуйста, какое-то время никому ни слова. Обещаете? Так нужно. — Он опять посмотрел на часы. — Побудете сегодня в гостинице, а мы постараемся проследить, кто будет вами интересоваться. У меня есть такой расчет гипотез, что выстрел был не случайный. Насолили вы тут кое-кому…
— Хорошо, — согласился я.
Он так же неожиданно опять засмеялся:
— А что, что я вам говорил, Виктор Сергеевич?! Вот зачем мне бог послал писателя! Вам теперь ясно? Когда пьем вино? Угощаю я. Да чиркните, чиркните спичку, — взглянул он на сигарету, которую я разминал.
Я не понял, радовался он или бодрился. Но у меня не было желания думать над этим. Мы вышли на улицу вместе. Он тут же сел в машину. Я увидел, что из кабины высунулась улыбавшаяся физиономия Петренко.
— Мы на лиманы! — крикнул мне Бугровский.
Я повернул к рынку, купил три красные розы и пошел на почту. У окошечка Веры томилось несколько человек, и она не заметила, когда я пошел. Прислонившись к стене, я стоял и смотрел на нее. До чего же спокойным и ясным было ее лицо. До чего приветливым и озаренным каким-то внутренним теплым светом. В конце концов я остался один, подошел и протянул ей цветы.
— Здравствуйте, девушка. А знаете, ваша сказка оказалась абсолютной правдой.
— Какая сказка? — улыбнулась она, не понимая, но тут же вспомнила. — Вы были там?
— Да, — кивнул я. — И вот вам роза от нее, роза от него, а эта от меня. Я приеду завтра и все расскажу. До свидания.
— Хорошо, — просто ответила она.
По небу рассеивалось жиденькое солнышко. Спешили куда-то люди, кричали, размахивая портфелями, возвращавшиеся из школы мальчишки.
В моем номере была уборщица.
— Вот телеграмма вам, — показала она метлой на стол.
Я развернул склеенный квадратик бумаги. «Буду Темрюке пятницу дневным Костя». А сегодня? Сегодня был вторник… Сколько же мы не виделись? А кажется, я как будто вчера прилетел в Ростов, увидел человека в соломенной шляпе и с сеточкой помидоров. Нет, пожалуй, это было уже давно, столько произошло за это время. Знал ли Костя, что Степанов тоже здесь?
Когда уборщица ушла, я запер номер на ключ и лег на диван. Однако не тут-то было. Какое-то электричество подняло меня, как папиросную бумагу. Собственное тело мазалось мне чужим. Я сел к столу и начал жевать виноград, но вкуса его не ощущал. Посмотрел было на машинку, но снова лег. Две бессонные ночи все же дали себя знать…
…Кто-то давно стучал в мой номер. Сперва тихо, потом настойчивее. Я открыл глаза и увидел, что окна совершенно темные, включил свет и отворил дверь. В коридоре стоял Прохор.
— Дома? — глухо спросил он. — Не поздно?
Кашлянув в кулак, он сел, сгорбившись, по-деревенски оглядываясь. Под мышкой у него белел какой-то засаленный сверток. Он положил его на колени, достал мятую пачку «Беломора». Все те же узкие, с треснувшими вверху голенищами резиновые сапоги, покрытые рыбьей слизью брюки, тот же ватник.
— Куда же он вас? — обшарил он меня своим глазом. — В больницу-то не кладут?
— Да нет, пронесло, Прохор Иванович, — ответил я.
— Камыши, — похлопал он себя по карманам и посмотрел на валявшуюся возле машинки зажигалку.
Я придвинул ему пепельницу, чиркнул спичку. Прикурив, он рукой разогнал дым, потом медленно развернул сверток и, не поднимая головы, положил на стол. Это были рыбцы.
— Она вам прислала. От нее. — И он прикрыл это богатство углом газеты. — Уезжать будете — еще найдется. Да и прислать можно… Когда уезжаете-то отсюда? А то вон, видите, у нас как.
— А ведь вы один раз меня уже угостили рыбцом, Прохор Иванович, — засмеялся я. — Было дело?
Он затянулся и пожал плечами:
— Было… Не скажу. Было. Да ведь откуда я знал, что вы за человек. К нам-то какие только начальники… Лиманами интересуются или там с лекцией. Может, их тыщу было, как вы, — царапнул он меня своим глазом. — Ты ему про лиман, а он разговаривает, наобещает, а сам по стенам, по рыбцу только и зыркает. Отоварится — и поминай. Как же верить-то? Ну и про вас я так же: полопочет, в блокноты свои позаписывает… Эх, думаю, да бери ты свое сразу, тащи, отоваривайся и вон с глаз тикай. Ну и… — Он вздохнул, словно не мог что-то проглотить, в груди у него засипело. — А дочке своей не позволю тут жить. Не дам. Симохин не Симохин, а так я решил — и точка. И вы не встревайте, прошу, — посмотрел он на меня в упор.
Я тоже закурил. Знал ли он, что Кама беременна?
— Не встревайте, — повторил он. — Не будет там ничего, на Ордынке. Весь род наш там жил. Я последний. А дочка… Еще-то что у меня, кроме дочки моей, осталось-то что после этих лиманов? — голос его дрогнул. — А вы ее если, как она говорит, от ружья заслонили, так для чего же теперь губить? Я вам и за себя и за нее вперед отдал. Вон я, — вскинул он свое лицо, показывая мне, потом махнул рукой: — Да и что вы знаете про меня?..
— Люди знают, Прохор Иванович, и я тоже знаю, — ответил я. — Но ведь кому-то море надо спасать, чтобы оно было? И Ордынка будет. Ведь Кама сама хочет здесь остаться.
— Да вы ж образованный. А у них-то по молодости вместо правды — мечты. Зачем же этим пользуетесь? Вы — приезжий. Вам наша жизнь все равно сторона, — прохрипел он, и его горло снова сдавило. — А годы-то ее молодые пройдут. Сами знаете. Была бы кривая, рябая…
Я посмотрел на него и увидел, что глаз у него дергается. Мне стало не по себе.
— Вот нехай в городе живет, как люди. Чего ж другие-то, а ей в дырявой хате, с ведрами, с комарами, ноги в резине… Не встревайте… Выпил маленько я. Вы извините, — добавил он. — Беда заставила.
— Но они же любят, Прохор Иванович, — сказал я. — И вы любили. Не мне вам говорить. А ведь это же самое дорогое. А в городе или… Вот мне сказали, что и к вам в Ордынку электричество тянут…
— Чего уж там любят, — перебил он меня. — Я того и боялся, когда они прятались. Он мне сегодня сказал, что ребенок у ней будет. Свадьбу ему теперь…
— Кто сказал? — удивился я.
— Симохин… А знал бы — прибил. И точка.
— А где он, Симохин?
— А на пункте своем, — снова достал он папиросы. — Привезли днем на «Волге». Выпустили… А вы не встревайте в этот обман. И свадьбы этой не будет. Я-то знаю: поживут в тяжести — разбегутся. Людям-то смех. А ребенок? Вот как она? Без матери? Как у меня повторение? Потому не позволю. И точка, — сверкнул он своим глазом и встал. — Ну пойду. Мне еще к Марии Степановой надо.
— Подождите, Прохор Иванович, — остановил я его. — Ну в Москве, ну в Ленинграде, ну в Темрюке… Да разве в этом счастье? А если они счастливы в Ордынке? И разве там нет настоящего дела?..
Он поморщился, нагнул голову и, не дослушав, вышел.
На столе, возвращенные мне Камой в Ростове, лежали полуистершиеся листочки деда: «Возьми плуг и ходи по своей Земле, которую если пашешь — и любишь. А меня прости…» Я пощупал плечо. Костя был прав: я и верно попал словно на войну. Но и написать-то мне осталось всего несколько страниц, хотя страниц самых грустных… Однако подумать об этом море я хотел именно с Дмитрием Степановичем Степановым.
Лиманы
…Был закат. Как раз и поднялся ветер, зашелестев тростником, и рябь дробно плескалась у лодки, качая ее и все дальше толкая в тростник. Молодой навесил мотор и снова дергал за ручку.
Степанов видел закат, а лицо острое и глаза неподвижные даже после того, как мотор стрекотнул. А стрекотнул… Мотор сильно чихнул, как будто прорвало. И взялся. Запахло дымом. И раздался крик молодого:
— Взяло! Схватило! Дмитрий Степанович! — И махал рукой, весь черный, точно сгорел на солнце, и, видно, сгорел: день-то прошел. — Идет, лады не лады, душа его, Дмитрий Степанович! Пошла! — И, нагнувшись, снова кричал, и в руке ракетница, и стучал каблуками по днищу, но замолчал, успокоился, стал рулить.
Старший держал глаза открытыми и слушал. А голова вдруг свежая, мысли ясные. Лодка под ним тряслась, мотор бил по тростнику, и за бортами шуршало. Бензином уже не пахнет, когда поехали. Разогнало… Тростник стал реже. И мотор не глох. Значит, лодка вышла на чистую воду, раз такой рокот. Теперь два километра прямо, а потом поворот. В Ордынку — налево, до гирла. А если в Темрюк — мимо каравы и вправо. Дом у него еще крепкий. Крыша на старость. Пенсия — как у людей, не меньше. Сын здоров. А тарелка ухи само собой. Чего же еще надо? Тарелка ухи и Мария рядом. Теперь жить лучше. Ходи еще по земле, занимайся внуком… Мария сейчас в поезде едет. В белом пуховом платке и с Юрочкой. Подъезжает уже. Собирается… А мышь…
«А тебе, Коля, что было нужно? Живи. Нет. Жил бы сейчас».
Молодой снова крикнул:
— Пошла, Дмитрий Степанович! К ночи успеем! Теперь ничего!
Старший видел, как быстро темнело, воздух прохладнее. И молодого, если хотел, видел тоже: сидит на корме, рот открыт, а глаза вперед и точно приросший к лодке. А не прост, если мотор собрал, а значит, не прост, раз сумел все же. Но ведь и молодому жить надо…
Степанов поправил под головой плащ. И вроде бы верно: полегчало ему — и так удобно легла нога. Отпустило… Он подумал: от воздуха этого, от красоты этой. И, глядя в светлое небо, он увидел первые звезды, еще слабые, едва различимые, но звезды уже. Лицо его было твердым, и замкнутым, и тяжелым. Он знал, что поворот уже скоро. И решать надо. И ждал. А пока приказал:
— По краю, Петренко. По краю и прямо. Прямо пока…
И вдруг догадался: мышь-то ведь ничего. Мышь может пойматься. Нора их под шкафом, а дорожка одна — под кровать, из-под шкафа всегда и лезут, а мордочку высунет — запах. Вот мышь и сунется, как услышит, как носом потянет, а хвостиком заиграет, возьмет. А их не одна. Ночью пищат и скребут. Никого в доме нет, им и раздолье: и ведро помойное, и книжки на этажерке, и фанеру точить под тумбочкой, и так бегать из комнаты в кухню. Вот одна и наткнется, разрядит пружину. И всё тут. Она, может, уже и сейчас поймалась, уже там, прибитая, есть уже… А Юрочка пусть до школы у моря. Внук будет — Марии веселей. Хорошо…