ный, пахнущий «житаном». Он уверенно обнял ее за плечи и сказал своим на удивление грудным голосом:
— It viendra[27]. Она кивнула:
— Je comprends[28].
(А сама подумала: «Откуда он знает, что он придет?»)
Вильен сел рядом с Мари Булар.
Увидев, что Брукман курит одну на двоих сигарету вместе с корейцем из команды «Накодо», Хисако пожалела, что не курит сама.
По ее часам прошло еще двадцать минут, и тут наконец привели Филиппа и остальных членов команды. Она подбежала к нему и бросилась на шею. Вооруженные охранники подтолкнули их, чтобы они отошли от двери.
Успокоив друг друга, что с ними ничего не случилось, они подсели к своим товарищам. Филипп и Брукман принялись обсуждать, что все это может значить. Она слушала их вполуха, потому что ей нужно было только одно: сидеть подле Филиппа, держась с ним за руки или положа голову ему на плечо. Его басовитый голос убаюкивал ее.
Она проснулась оттого, что кто-то осторожно потряс ее за плечо. Лицо Филиппа казалось большим и теплым. Он как-то странно держал ее за левое запястье.
— Хисако-сан, они хотят забрать наши часы. Он поглаживал ее запястье большим пальцем. Не поняв, в чем дело, она переспросила.
Была еще ночь, в салоне было довольно жарко. Перед ней стоял товарищ майор Сукре с автоматом через плечо. В руках он держал черный полиэтиленовый мешок. Филипп снял свои подводные часы и опустил их в зияющее отверстие мешка, протянутого майором Сукре. Она взглянула на свои часики, оказалось, что она вздремнула всего на пятнадцать минут. Она начала возиться с пряжкой своих маленьких «касио», рассеянно подумав о том, где же остались ее подводные часы. Скорее всего, в каюте Филиппа.
— Не беспокойтесь, уважаемая госпожа, — сказал Сукре. — Когда все закончится, вы получите их обратно.
— Зачем вам наши часы? — спросила она, чувствуя, что еле ворочает языком.
Ремешок не расстегивался. Она с досадой что-то проворчала и наклонила голову. Филипп взял ее за руку и помог ей.
— Эй, — сказал Сукре. — Вы и есть та самая скрипачка?
Она посмотрела на него слипающимися глазами, ремешок наконец расстегнулся.
— Виолончелистка, — сказала она, опуская часы в мешок к остальным. — Я играю на виолончели.
Только тут она вспомнила, что совсем забыла об инструменте; конечно же, он, возможно, подвергается риску. Она уже приготовилась спросить о нем, но вовремя передумала.
— Я слышал о вас, — сказал Сукре. — Могу поспорить, что слышал ваши диски.
Она улыбнулась. Сукре стер со своего лица большую часть камуфляжной краски. Без нее он выглядел совсем молоденьким; продолговатое испанское лицо.
— Товарищ майор, — сказал Брукман, кладя в мешок свои часы. — Полагаю, вы не скажете нам, что вы задумали?
— А, что?
— Зачем вы это сделали? Зачем захватили суда?
— Это свободный панамский флот, — засмеялся он.
Он пошел дальше собирать часы у других. Но вдруг остановился и поглядел на Брукмана.
— Откуда вы?
— Из Южной Африки, — ответил Брукман. Сукре так и бросился к нему.
— Ты фашист? — спросил он.
Хисако почувствовала, как у нее сразу вспотели ладони. Брукман отрицательно покачал головой:
— Там меня называли коммунистом.
— Любишь черных?
Брукман помедлил с ответом. Хисако видела, как он мысленно строит свой ответ.
— Я никого не люблю просто так, товарищ майор, ни черных, ни белых.
Сукре задумался, рассеянно кивая головой.
— Хорошо, — сказал он и пошел дальше. Хисако с облегчением перевела дух.
Она купила себе новую виолончель, потратив на это уйму призовых денег. Отправляясь на зимние каникулы домой, она, сама не зная почему, взяла с собой старую виолончель, а новую оставила в академии. Ей предстояло принять решение, остаться ли в академии, или поступать в Токийский университет Тодай, о котором страстно, до слез, мечтает каждый японский школьник. Она знала, что для некоторых не попасть в Тодай значило полное крушение всех надежд. Сколько раз ей приходилось слышать о том, что кто-то совершил самоубийство из-за того, что не добрал туда баллов или, поступив, не справился с высокими требованиями.
Хочет ли она этого? Поступить в Тодай на английское отделение. Еще несколько лет назад это было бы безумием, но с тех пор ее отметки достаточно улучшились; хотя, честно говоря, она сама не знала почему. Она считала, что, скорее всего, сможет туда поступить; у нее была хорошая академическая успеваемость и тот интерес к предмету, который поможет ей одолеть университетскую программу.
Но готова ли она к предстоящим трудностям? Действительно ли она хочет стать дипломатом, или государственным служащим, или переводчиком, или учителем? Или чьей-то образованной женой? Ничто подобное ее не привлекало. Во-первых, она вовсе не мечтала о путешествиях, что сразу отметало возможность дипломатической карьеры или замужества за дипломатом; сама мысль о том, чтобы сесть в самолет, вызывала у нее легкую дурноту. А читать и говорить по-английски ей нравилось для собственного удовольствия и совсем не хотелось делать из этого профессию.
Но точно так же она не была уверена в том, что ей хочется стать профессиональной виолончелисткой. Она очень любила это занятие и, вероятно, достаточно хорошо владела инструментом, чтобы играть в оркестре, — но снова та же загвоздка: можно все испортить, превратив любимое занятие в работу.
Чтобы отвлечься от этих мыслей, она стала заядлой спортсменкой и проводила в гимнастическом зале академии гораздо больше часов, чем могли одобрить преподаватели виолончельного класса. Она забывалась, увлеченно занимаясь развитием своих физических возможностей.
Зимнее путешествие на пароме с юга на север выдалось штормовым, но большую часть пути она просидела на палубе под открытым небом, прижимая к груди окоченевшими, несмотря на перчатки, руками футляр со старой виолончелью, стуча зубами и ощущая на губах соленые брызги, покрывавшие все лицо каплями холодного пота, между тем как судно качало и оно то зарывалось носом, то заваливалось набок, а белые волны обрушивались сверху и скатывались вниз, швыряя паром, словно борцы сумо, старающиеся в схватке вытолкнуть противника с ковра.
Она нашла мать внезапно постаревшей. В Саппоро Хисако пошла со старыми подружками в кафе и, сидя с ними за столиком, вдруг поняла, что им почти не о чем друг с другом говорить. Она пошла на ледовый фестиваль, но тот выглядел в ее глазах совершенно смехотворно. Попробовала покататься на лыжах, но в самом начале каникул подвернула ногу и оставшееся время пролежала с растяжением, кое-как ковыляя по квартире.
В этот приезд она навестила господина Кавамицу. Она уже давно не бывала у него, постоянно находя все новые причины, чтобы отложить свой визит. Однажды она все-таки позвонила ему, но не застала дома и поймала себя на том, что чувствует облегчение. Но теперь она шла с надеждой встретиться с ним, и он открыл дверь.
Господин Кавамицу обрадовался ей. Его квартира пропахла юдзу[29] и свежим тростниковым ароматом новых татами; госпожа Кавамицу приготовила чай.
Они поговорили о Жаклин Дюпре. Господин Кавамицу сказал, что Хисако может стать восточной Дюпре. Хисако рассмеялась нервным смехом, прикрывая ладошкой рот.
— О!. дзюдо, карате, кендо… да ты стала настоящей ниндзя, Хисако, — сказал господин Кавамицу, когда она рассказала о своем новом увлечении.
Она, улыбаясь, склонила голову.
— Но это не очень подходит для девушки, — сказал он ей, — это так… агрессивно. А ты не отпугнешь от себя всех мальчиков?
— Может быть, — согласилась она, не поднимая глаз и теребя хлопковую оторочку татами.
— Но, возможно, это не так и плохо, если ты хочешь стать великой виолончелисткой?
Она закусила губу.
— Ты хочешь стать великой виолончелисткой, Хисако? — спросил он так торжественно и серьезно, как будто эти слова были частью храмовой церемонии.
— Не знаю, — ответила она и взглянула на него, внезапно почувствовав себя совсем юной и словно бы незамутненно чистой и ясно увидев, что господин Кавамицу тоже внезапно состарился.
Она почувствовала, что краснеет и становится чище.
Господин Кавамицу важно кивнул и налил еще чаю.
Возвращаясь обратно на пароме, она опять сидела под открытым небом, глядя на вздымающееся, бушующее море под свинцовыми тучами, изливавшимися темными полосами дождя. Опять она прижимала к себе футляр со старенькой виолончелью и наблюдала с пустынной палубы, как волнуется холодное море, уткнувшись подбородком в плечо дешевенького, но такого дорогого для нее футляра, то и дело сотрясаемая ознобом.
Через некоторое время она встала, покачиваясь, прошла по шаткой палубе к самому борту, подняла футляр с виолончелью высоко над головой и швырнула в воду. Футляр упал плашмя, ей показалось, что она явственно услышала глухой удар. Море подхватило виолончель, и та, переваливаясь в холодных волнах, поплыла за кормой, словно потерянная лодка.
Дело обернулось неприятностями. Кто-то заметил в воде футляр и решил, что это человек. Паром замедлил ход, начал разворачиваться и, опасно кренясь от бортовой качки, поплыл в обратную сторону. Ничего этого Хисако не видела и не слышала, так как рыдала, запершись в туалете.
Паром и без того уже опаздывал, отстав от расписания, а тут потерял еще два часа, изменив свой курс в поисках «тела». Как ни удивительно, но они отыскали в бушующем море старый футляр, который уже почти скрылся под водой, выставив на поверхность только самую макушку. На нее накинули веревку и вытащили футляр на борт. Внутри было написано имя Хисако. Об этом происшествии сообщили в академию. В наказание ей дали внеурочные дежурства по общежитию и дополнительные уроки по выходным.
Старая виолончель, конечно, была окончательно испорчена, но Хисако ее сохранила, и однажды, когда закончилось ее наказание, а токийские парки розовели от цветущих вишен, она в воскресный день взяла просоленный футляр с покореженной от воды виолончелью и отправилась поездом в Кофу, забралась на голую вершину одного из холмов к северу от пяти озер Фудзи и на полянке с помощью нескольких баллончиков горючего для зажигалок кремировала инструмент в его искореженном, сплюснутом гробу.