Когда они занимались любовью вечером после плавания среди подводных руин, еще перед тем, как ей приснился кошмар, Филипп обнимал ее за плечи, обхватив сзади под мышки, так что тело ее изогнулось. У Хисако появилось тогда странное чувство, будто на плечах надет акваланг и его лямки врезаются в кожу. Ей припомнились шелковистое касание теплой воды и вид плывущего впереди длинного загорелого тела Филиппа: трепещущая сетка солнечных бликов, пробивавшихся сквозь мелкую рябь наверху, расчертила пересекающимися линиями такую любимую географию его спины и ног.
— … Хисако! Вам нехорошо?
— Ой! — засмеялась она и отдернула руку, слишком крепко сжимавшую его локоть.
Спрятав руки за спину, она ускорила шаг, отчаянно стараясь припомнить, о чем только что говорил Мандамус.
— Извините, — сказала Хисако.
«Я веду себя как школьница», — подумала она.
Мандамус догнал ее и вновь подставил руку, словно надежный поручень. Кажется, он говорил что-то про дождь и грязь (как романтично!).
— Да, да, это ужасно. Но ведь теперь, наверное, все это исправят?
— Боюсь, теперь уже поздно, — сказал Мандамус, и рука его невольно опустилась.
Они дошли до конца палубы и повернули назад к корме. Впереди был трап, ведущий в кают-компанию. Палуба была совершенно сухая.
— Столько деревьев повырублено, столько почвы смыто в озеро… Уже до войны положение было очень серьезным. Канал с годами разрушается, да и озеро Гатун тоже… — Мандамус описал рукой круг. — Оно мелеет и сужается. Еще немного, и вы с этим бравым французским моряком будете гулять по нему вброд, а не нырять с аквалангом!
Они начали подниматься по трапу. Прежде чем войти в ярко освещенное, прохладное помещение кают-компании, Хисако еще раз оглянулась на огни «Ле Серкля», мерцавшие в километре от «Накодо».
Она довольно быстро привыкла к судовой жизни. Танкер «Гассам-мару» доставил ее через голубую пустыню Тихого океана в Гонолулу. Она с улыбкой и без всякого сожаления разглядывала инверсионные следы реактивных лайнеров, прочерчивавшие синь на одиннадцатикилометровой высоте. Через несколько дней после выхода из Иокогамы Хисако уже привыкла к новой обстановке и чувствовала себя на корабле как дома. В корабельной иерархии танкера она занимала место почетного гостя, пользовалась всеми привилегиями командного состава и ни за что не несла ответственности. По рангу она шла сразу за капитаном, находясь примерно на одной ступени со старшим помощником и главным механиком.
Матросы как бы не замечали ее, но вели себя исключительно вежливо. Стоило ей появиться на верхней ступеньке трапа, как поднимавшийся навстречу матрос тотчас же, опустив глаза, спускался вниз, уступая ей дорогу; они смущались, когда она их за что-нибудь благодарила. Младшие офицеры были не намного общительнее, а старшие офицеры относились к ней как к равной, очевидно, выражая тем самым уважение, которого, по их мнению, она заслуживала как выдающийся специалист в своей области, поскольку считали ее профессию не менее сложной и важной, чем собственную. Капитан Исидзава держался с ней официально и холодно, как, впрочем, и с остальными офицерами, поэтому его сухой тон не казался ей обидным.
После лихорадочной суматохи последнего месяца в Токио, когда одновременно приходилось досрочно завершать учебную программу, договариваться с другими преподавателями о замене, чтобы передать им своих студентов и аспирантов, устраивать несколько прощальных вечеринок, обходить с визитами друзей и знакомых. А затем, ради спокойствия господина Мории, она согласилась на сеанс гипноза, чтобы агент мог затащить ее в Нарите на самолет, — плачевно закончившееся мероприятие, поскольку, очутившись внутри, она тотчас же почувствовала слабость и панический страх и, как только закрылась дверь, едва не закатила (к своему великому стыду) настоящую истерику, — так что по сравнению с этим жизнь на судне показалась ей простой и легкой. Четкое расписание, твердо установленные правила, иерархия подчинения — все это вполне соответствовало той любви к порядку, которая была свойственна ее натуре: есть корабль, и есть остальной мир. Все точно, ясно и непреложно как данность. Корабль бороздит океан, сообразуясь с ветрами и течениями, поддерживая связь при помощи радиосигналов и спутников, но по сути дела остается отдельным мирком, обособленным в силу своей подвижности.
Морской простор, бескрайнее небо, успокаивающая монотонность пейзажа — неизменного в целом и в то же время всегда разнообразного в деталях — все это превращало путешествие в некое бегство от реальности, оно давало такое ощущение свободы, равного которому по качеству и продолжительности она никогда не испытывала прежде; оно было совершенно, как ухоженный сад или комната с идеальными пропорциями, как Фудзияма, вздымающаяся в ясный день над Токио, словно гигантский поднебесный шатер.
И виолончель Страдивари, изготовленная примерно в 1730 году, отреставрированная в 1890 году в Пекине, уцелела. Хисако взяла в дорогу прибор, измерявший температуру и влажность воздуха в помещении, а также запасной кондиционер, который мог работать от судовой сети или целых сорок восемь часов на батарейках. На ее взгляд, в этом не было особенной необходимости, но только так господина Морию можно было если не успокоить, то хотя бы помочь ему удержаться на грани истерики.
Хисако репетировала в своей каюте, повесив на стену аккуратно присборенные простыни, чтобы добиться нужной акустики. Она репетировала часами, закрыв глаза, обнимая теплое дерево инструмента, растворяясь в нем. Порой, начав играть в полдень, она открывала глаза только тогда, когда за иллюминаторами уже стояла тьма. Очнувшись в потемках, она моргала глазами, как дурочка, с удовлетворением ощущая здоровую рабочую усталость, от которой ломило спину и ныли руки, и которая давала ей сознание того, что она не зря потрудилась. Очевидно, стюард где-то упомянул про развешенные простыни, вскоре палубный офицер сказал ей, что в кладовке нашлись пробковые щиты, и предложил прикрепить их к переборке. Боясь обидеть его отказом, она согласилась. Все было сделано в тот же день. Хисако попросила не покрывать щиты лаком. Виолончель и в самом деле стала звучать лучше, исчезла излишняя резкость. Она попробовала прослушать свою игру, чего не делала со времен учебы у господина Кавамицу, и записала репетицию на старенький переносной магнитофон. Она подумала, что никогда бы не призналась в этом вслух, но, кажется, так хорошо, как сейчас, она никогда еще не играла.
Хисако жаль было покидать «Гассам-мару», но поскольку она там ни с кем особенно не сдружилась, то знала, что ей никого не придется вспоминать с тоской. Плавание доставило ей удовольствие, а расставание было неотъемлемой частью всякого путешествия, поэтому печальный осадок в душе был неглубок и по-своему даже приятен. Она пересела на другое судно компании «Иоцубаси» — на этот раз сухогруз «Накодо», зафрахтованный для доставки партии лимузинов «ниссан» на североамериканский рынок. На борту «Накодо», как ей показалось, царила деловитая, оживленная и более космополитическая атмосфера, и вообще здесь было интереснее, чем на «Гассаме», тут она тоже довольно быстро освоилась. Каюта была просторнее и обшита деревянными панелями, в этом помещении виолончель звучала очень хорошо.
Хисако любила стоять на носу корабля. Хотя ей было немного неловко при мысли, что за ней могут наблюдать с мостика, она все равно подолгу простаивала там с развевающимися волосами, как Грета Гарбо в «Королеве Кристине», всматриваясь в безбрежную голубизну западного Тихого океана. Устремленная лицом вперед по курсу корабля, она улыбалась навстречу тропическому ветру, в то время как корабль курсом ост-зюйд-ост держал путь к Панамскому перешейку.
Как и судно Филиппа, «Накодо» находилось под командованием старшего помощника. Старший офицер Эндо сидел во главе стола, Хисако справа от него, господин Мандамус напротив, Брукман — рядом с египтянином, второй помощник, Хоаси, — по другую руку от Хисако. Рядом с ним сидел Стив Оррик, студент Калифорнийского политехнического института, который упросил капитана «Надии» взять его на судно; несколько недель он тщетно пытался выехать из Панамы. Капитан «Надии», американец, сжалился над ним и, получив по радио разрешение от судовладельца, взял на борт. Когда стало ясно, что судам придется какое-то время простоять в Гатуне, Оррик предложил вместо оплаты отработать свое пребывание на корабле; в данный момент его одолжили «Накодо», чтобы помочь в покраске. Он был высоким, светловолосым, застенчивым юношей с фигурой олимпийского пловца.
Был вечер западной кухни; на белой накрахмаленной скатерти сверкали ножи и вилки. Вечерние трапезы превратились в наиболее строго соблюдаемый ритуал на трех застрявших в Панаме судах; на каждом корабле был собственный заведенный порядок, и все по очереди принимали у себя офицеров и пассажиров других судов, иногда к ним присоединялись гости из Га-туна, судовые агенты, служащие или работники консульств, расположенных в Колоне и Рейнбоу-Сити. Завтра вечером все соберутся на «Надии», там будут танцы, а на ужин для разнообразия подадут местные блюда. Вчерашний греческий банкет, приготовленный Леккасом на «Ле Серк-ле», был приятным экспромтом, который нарушил привычный цикл — к удовольствию Филиппа и Хисако. Но все же обыденная череда вечеринок, танцев, званых обедов и других развлечений помогала заполнить время в ожидании завершения военных действий. В том безвыходном положении, в котором они пребывали, эти ритуальные приемы пищи являлись единственным светлым моментом осмысленного времяпрепровождения, вызывая ощущение связи с реальным миром. Хисако беспокоилась, не пахнет ли от нее до сих пор чесноком.
Разговор перешел с волнений в Гонконге на мирные инициативы США в Эквадоре.
— Возможно, скоро мы тронуться с места, — сказал Эндо, тщательно следя за своим английским.
«Делжи калман шиле»[14], — подумала Хисако, покачивая тяжелой столовой ложкой.