В тысяче поединков на тысяче дорог Хардову не раз приходилось принимать эту позу, гордую, угрожающую, превращающую его в сильно скрученную пружину, готовую мгновенно распрямиться, в кобру, готовую к броску. И каким бы ни был его противник, он всё же предпочитал обратиться к нему со словами предупреждения.
— Мой скремлин слаб, — спокойно сказал Хардов. — Но у него ещё достаточно сил, чтобы помочь мне.
Фёдор смотрел на гида, и липкий, до тошноты страх несколько отступил. А Хардов бережно погладил ворона и негромко промолвил:
— Мунир, мне понадобится твоя помощь.
Ворон встрепенулся, захлопав крыльями, несколько вытянул шею и стал тревожно переминаться с лапы на лапу. Гид снова погладил его — птица начала успокаиваться, впрочем, крылья остались раскрытыми.
— Мне не нужно видеть, а только слышать. Понимаешь меня? — прошептал Хардов. А затем он заговорил громче и чётче, оставляя короткие паузы между словами, а ворон склонил голову и смотрел ему в глаза. — Не нужно видеть, нет, это тебя убьёт, старый друг. Мне-не-нужны-глаза-в-тумане. Я должен лишь слышать их. Совсем чуть-чуть.
«Чуть-чуть, — мрачная усмешка промелькнула по краешку сознания Хардова. — Насколько чуть-чуть? Насколько ты готов и дальше жертвовать своим вороном?»
Мунир всё ещё смотрел своими глазами-бисеринками на Хардова, а тот деликатно отыскал у него в подкрылье совсем небольшое перо и быстрым точным движением выдернул его. Ворон чуть приоткрыл клюв, как будто от боли, да так и застыл. И тогда Хардов сказал нечто странное:
— Мунир, я слышу твоё сердце.
В интонации его голоса присутствовало что-то настолько нежное и личное, почти интимное, что Фёдор почувствовал необходимость отвернуться. А Ева, сама не ведая того, придвинулась к нему вплотную, коснувшись юноши плечом. Внимание Евы было приковано к Хардову, её застывшие, чуть влажные глаза на побледневшем лице казались сейчас огромными.
— Твоё сердце, — прошептал Хардов одними губами.
Клюв Мунира ещё приоткрылся, и Фёдор увидел…
Юноша снова подавил острую необходимость отвернуться. Зрелище оказалось невозможным и одновременно завораживающим. Всё, что Фёдор когда-либо знал о скремлинах, сейчас могло быть либо подтверждено, либо опровергнуто. Из клюва Мунира поднималась вверх тоненькая и беззащитная светящаяся струйка, с которой словно осыпались серебряные искорки. Она была тонка, как ниточка, и возможно, только показалась, но такое же свечение возникло вокруг странного украшения Хардова — весёлые серебряные искорки играли на игрушечном костяном бумеранге.
— Всё, — быстро сказал Хардов, ладонью закрывая ворону глаза.
Но мир вокруг них уже изменился. Всё слуховое пространство словно ожило, вычленяя из монотонного шёпота совсем другие звуки. Шаги в тумане. Беглые, настороженные… Шершавый шелест, сменяющийся чавкающим хлюпаньем, будто что-то ползло между кочками, хищное, но ещё до конца не родившееся из болот. Протяжный стон склонённого под гнётом мрачной тяжести дерева и то, чего не перепутать и от чего мороз иголочками пробежал по коже, — ворчливое присутствие незримой огромной толпы.
Только звуками всё не ограничилось. Туман надвигался медленно, но теперь он словно подобрался, уплотнился, граница его сделалась более чёткой, а в скольжении теней по внутренней стороне густеющей дымчатой стены смутно угадывались человеческие фигуры. Всё это продолжалось лишь несколько коротких секунд, пока плясали весёлые искорки.
Фёдор посмотрел на Мунира. Ворон казался ослабленным, но клюв его был закрыт, сияние исчезло. И Фёдор вдруг понял, что увидел сейчас нечто тайное и восхитительное, чего он никогда не забудет. На миг его переполнило незнакомое радостное чувство, ему захотелось кричать, словно всё хорошее, что он знал о жизни, сосредоточилось в этом голубовато-серебристом свечении. Словно оно и есть сама жизнь, существующая вопреки всему даже в самых плохих местах. Словно мир намного больше наших страхов, скрытых туманом, и его сияющая сердцевина всегда в нас; мы несём в себе великую тайну и великий дар, и ничто не в состоянии у нас этого отнять.
Сердце юноши восторженно застучало.
«Так сияет… любовь, — сам того не зная, чуть было не прошептал он, — из которой состоит всё вокруг. Из которой всё сделано, как… все, что можно увидеть. Только больше. Потому что это чистое сияние скрыто везде. Везде и во всём. И… и… В нём все наши праздники и все наши песни. Всё наше радостное „да“, выплеснутое навстречу лицевой стороне мира, и как бы ни прогнила изнанка, это сияние ещё в состоянии всё исправить. И… и… или…»
Фёдор рассеянно захлопал глазами. Он вдруг ощутил что-то ещё, что накинуло тень на угнездившуюся в его сердце радость. Он почти понял что-то, но… Всё уже прошло. Они стояли в самом центре гиблых болот, и они здесь по его вине. Хардов пристально смотрел на юношу и снова поднёс указательный палец к губам — молчи…
Мир вокруг них оказался полон совершенно другими звуками.
«Молчи, молчи, дружок, — думал Хардов. — Не время сейчас для иных слов».
Шёпот и стонущие вздохи не отошли на второй план, но в них стали появляться обрывки фраз, которые всё больше обретали осмысленность. Можно было различить, как из отдельных непонятных тёмных звуков рождаются слова, такие же тёмные, но всё же привычные уху.
«Это продлится недолго, — успел подумать Хардов. — Я смогу понимать их язык, а они слышать и понимать меня. Недолго».
А потом все звучавшие в нём мысли утихли.
— Сыновья и дочери Второго, — громко и внятно произнёс Хардов, — я знаю о вас. И не собирался нарушать ваш покой. Мне нужно лишь пройти к Ступеням.
Ева моргнула. В её высохшем горле наконец родилась капелька влаги. Она вовсе не заметила, как вложила свою ладонь в руку Фёдора. Движение было машинальным, вызванным скорее страхом, но и чем-то сокровенным, чему невольными свидетелями они стали. Да и Фёдор не сообразил, что несильно сжал руку девушки.
Гид немного склонил голову и добавил:
— Прошу вас пропустить меня.
Его слова не возымели действия. Тогда Хардов отвёл в сторону полу плаща, и из-под неё выглянул ствол укороченного «калашникова».
— У меня есть серебряные пули, — не понижая голоса, сообщил гид. — А есть и серебряные монеты. И я иду к Ступеням по делам старой коммерции.
В тумане родился короткий, то ли настороженный, то ли недоверчивый всхлип. Возможно, его движение несколько замедлилось, но чистый островок составлял уже не более двух десятков метров в диаметре.
— Вы знаете, о какой коммерции я говорю. И вам лучше пропустить меня.
«НЕЛЬЗЯ!» — могильным холодом дохнуло из неведомых глубин тумана.
У Хардова дёрнулось лицо. Это непреклонное повеление оказалось хлёстким, как удар. Гид бросил быстрый взгляд на своих спутников. Оба застыли, боясь шелохнуться, их щёки обескровились. Возможно, они тоже что-то слышали, но не ушами, а теми крохотными тёмными точками внутри каждого, где способен рождаться ужас.
Гид взялся левой рукой за цевьё автомата, почувствовал, что его губы сделались сухими. Разлепил их, выдохнул струйку воздуха, похолодившую крылья носа.
— Не надо со мной играть, — процедил Хардов.
Сейчас он был полностью внутренне готов, сосредоточен и спокоен. Даже импульс азартного жара, предвкушающего схватку, уже прошёл. Настала холодная и размеренная пора действия. Сейчас, после мига тишины… Веко Хардова чуть дрогнуло. Оставалась проблема: он был не один.
И это было гораздо сложнее. Гораздо. И это приходилось учитывать.
Хардов поморщился.
— Скремлин слаб, — повторил он, но теперь в его голосе звенел металл. — Но ещё сможет стать моими глазами.
Хардов вспомнил бледные круги мёртвого света, ползущие в тумане, и понял, что дела обстоят даже хуже, чем он предполагал. Он стоял на грани. Перешагнуть за которую ничего не стоит, только на сей раз обратного хода, может статься, уже не будет. Каждое его слово теперь потянет на вес золота. Оно станет дороже золота. Станет тем единственным, что действительно важно для человека. Хрупким мостиком, отделяющим жизнь от смерти. Мостиком, который, как когда-то сказал Учитель, — и Хардов отыскал в своём сердце мгновение, и мимолётная светлая улыбка блеснула в его выцветших глазах, — может стать цветущим садом и полностью принадлежать тебе, садом, так похожим на Рай древних, а может — Адом, который милосердно скрыл туман. Вопрос выбора всегда и только внутри тебя. Но Хардов не верил больше в Ад и не верил в Рай. И он уже принял все решения.
— Серебряные пули, — произнёс Хардов, а затем, повышая голос, словно купец на рынке, добавил: — Или серебряные монеты?
Гид не мигая смотрел на приближающуюся завесу мглы. Ждал. Вслушивался. Как обрывки фраз проворачивались с трудом и скрежетом плохо подогнанных шестерёнок, как она цеплялись друг за дружку, всё больше вычленяясь из шёпота и бормотания, и как наконец в хоре шершавых грязных клокочущих звуков тягостным выдохом пронеслось:
«Серебряные пули»
И тут же многоголосое эхо откликнулось, повторяя эту фразу с самыми странными интонациями — от вопросительных до отрицательных, от боязливых и пропитанных ненавистью до панически-негодующих и капризных, словно повторял всё это некто совершенно безумный, пребывающий в давно уже утраченном времени. Только они не были безумны. Вернее, сокрушительное безумие злой воли, что держала их здесь, и было тем единственным и неведомым жутким способом их существования.
Правая рука Хардова легла на затвор. Мгла теперь действительно ползла медленно, словно нехотя, и стало возможным различить какую-то атавистическую попытку диалога или самодиалога:
«Нельзя пропускать. Сказали, нельзя».
И контраргумент, полный истеричной ненависти:
«Серебряные пули».
«Плохо. Не сказали про пули».
Шипящее и всё более наливающееся злобой возражение:
Нельзя…
Пропускать…
Сказали. Нельзя. Пропускать.