Его голос был глух и звучал едва ли не безразлично:
— И что, никто из них этого не заметил?.. — Конечно, нет, а многие еще и сердились, она мешала им… — Женщина запнулась. — Что ты хочешь сказать?
Он слабо улыбнулся:
— Видишь ли, люди делятся на тех, кто верит в чудо, и тех, кто верить не умеет. А чаще не хочет, ведь, поверив, придется меняться самому и менять свою жизнь. Убедить их собственным примером тоже не удается, они найдут тысячу причин, почему это невозможно, им так проще жить. Если все вокруг серо и обыденно, быть убогим не зазорно. Знание, что чудеса возможны, ко многому обязывает… — Бросил взгляд в сторону двери, за которой спала дочка, и понизил голос: — Нашей малышке придется в жизни непросто, но она всегда будет знать…
Он не договорил. Лунный свет ласкал их обнаженные тела. Отстранившись, женщина вгляделась в его изрезанное тенями, осунувшееся лицо.
— И все-таки ты шел по канату или?..
Он привлек ее к себе и, припав губами к уху, едва слышно что-то прошептал. Так тихо, что, кроме нее, никто слышать этого не мог. Разве что слова:
— Каждый сам решает для себя…
На суетный город спустилась ночь… Я подошел к окну, закурил. Дождь все не унимался, барабанил по жести подоконника, сбегал извилистыми струйками по стеклу. Рассказ случился. Я знал это точно по обрушившейся на меня пустоте, словно сам шел по канату. По щемящему чувству потери той, кого мог бы сейчас обнимать… если бы был канатоходцем! А я, англичане правы, кривляка на проволоке, развлекающий почтенную публику.
Налил с полстакана водки, выпил разом. Доза привычная, может, немного и полегчает.
Лед сломан, кризис миновал, думал я, борясь с чувством безысходности, завтра с утра засяду за работу, напишу первые строки нового романа. Если очень постараться, глядишь, и мне удастся пройти по канату, а то и сделать шаг-другой по воздуху…
5
Если хочешь посмешить Господа, расскажи ему о своих планах. Завтра наступило, с этим проблем не возникло, но засесть за работу мне так и не удалось. А хотелось, очень хотелось! События последних дней вернули меня во времена написания первого романа, и это казалось мне символичным. Круг замкнулся, и, пусть за долгие годы я стал другим, отголосок восторга того парня был все еще жив. Размышляя за чашкой кофе о новой вещи, я пришел к выводу, что она должна быть обо мне самом в реалиях того мира, который я когда-то описал и который, если верить Морту, существовал где-то бок о бок с привычным. Если, конечно, сам Морт был реальностью, в чем после разговора с Мишкой у меня возникли некоторые сомнения.
Появившаяся идея завораживала. Она давала уникальную возможность почувствовать себя одним из собственных персонажей, а это высший пилотаж. Каждый писатель мечтает оказаться в атмосфере своего романа и посмотреть, как там все внутри устроено, только далеко не всякий текст такую вольность позволяет. Имея смутные представления о сюжете, я тем не менее называл про себя роман «Канатоходец», хотя правильнее было бы «Танцор на проволоке». По-русски, правда, это звучит не очень, с некоторой претензией. Разбуженные проснувшейся фантазией слова уже просились на бумагу, как вдруг в мой новый прекрасный мир ворвалась грубая действительность.
Телефон дребезжал, как резаный. Звук показался мне гнусным и сразу не понравился.
— Николай Александрович?.. — поинтересовался осторожный мужской голос. — Это я, Потапенко!
Только тебя для полного счастья мне и не хватало! С председателем дачного кооператива дружбы я не водил и общался с ним исключительно по необходимости. Его звонок означал, что правлению снова понадобились деньги, которые оно вознамерилось выудить и из моего кошелька. Я был готов дать, только бы Потапенко исчез из моей жизни, желательно навсегда, но тот нес околесицу и, что было ему несвойственно, мялся.
Прервав словесный понос на полуслове, я спросил:
— Сколько?
Знаю, что грубо, что воспитанные люди так не поступают, но играть в светскость и поддерживать пустой разговор не было сил.
— Ну что вы, Николай Александрович, я не о том! — пропел Потапенко голосом нежным, как свирель в печали.
Ему бы рассказывать детям сказки: а теперь, дружок, послушай, что случилось с Иваном-царевичем и Серым, потому что плохо учился в школе, Волком! Приходилось только удивляться, как при такой повышенной ласковости он дослужился до полковника интендантской службы. Хотя, может быть, именно эта черта характера его карьере и способствовала, стала краеугольным камнем, на котором, как на фундаменте, Потапенко возвел самый богатый в нашем не из бедных поселке дом. Поставки военно-морскому флоту фуража требуют умения, а не пойман за руку, то и не вор.
— Видите ли, Николай Александрович, — журчал Потапенко, — какая приключилась история! В свете открывшихся недавно обстоятельств я бы настоятельно рекомендовал посетить вашу дачку…
— Обнесли, что ли? — уточнил я, будучи человеком неучтивым.
— Не совсем так, — заюлил Потапенко, — скорее даже наоборот, хотя если посмотреть на дело философски…
Я видел его лоснящуюся от избытка благожелательности полноформатную физиономию. Глядя на нее, приходилось себе напоминать, что картинка не растянута в ширину, как бывает на экране телевизора. По части умения недоговаривать и обходить острые углы манеры его были уникальными. На собраниях кооператива, на которые я давно не ходил, он мог по часу компостировать людям мозги, так ничего и не сказав. Впрочем, талант проникать без мыла в интимные места, иногда приносил и пользу. Думаю, чистящий по зиме дорогу бульдозерист отставному полковнику за свою работу еще и доплачивал.
Сославшись на занятость, я поспешно бросил трубку. День был напрочь испорчен. Звонок Потапенко вышиб из колеи. Вспышка обуявшей неконтролируемой злобы удивила меня самого. Для человека уравновешенного, каковым я себя считал, такая роскошь, как ненависть к ближнему, непозволительна, разрушает тебя самого, но поделать с собой ничего не мог. Вырубил компьютер и, как был в старых джинсах и свитере, выскочил из дома, прихватив по дороге плащ.
Видавшая виды тачка стояла у подъезда, прогревать ее не хватило терпения. Хорошо хоть дачу не спалили, думал я, вливаясь в поток ползущих по улице машин, Потапенко об этом обязательно бы пропел. Бампер в бампер, со скоростью хромого пешехода. Движение было таким, что хотелось бросить машину и повеситься на первом же фонарном столбе. Выбираться из города пришлось больше полутора часов, и это при том, что часть пути проделал огородами. Настроение было хуже губернаторского.
Дождь все не переставал, прижать на мокрой трассе не получилось, так что к воротам спрятавшегося в лесном массиве поселка я добрался только к обеду. Они стояли распахнутыми настежь, рядом переминался с ноги на ногу незнакомый мужик, не обративший на меня ни малейшего внимания. Через сетку висевшей в воздухе мороси можно было рассмотреть конек крыши моего крайнего по улице дома, рядом с ним шла какая-то возня. В тупичке у калитки был припаркован полицейский мини-бас, рядом, колесами наполовину в канаве, серый от грязи седан. Разъехаться на единственной улице было трудно, пришлось бросить машину у сторожки и остаток пути проделать по лужам. В легких туфлях, чертыхаясь и кляня себя за неосмотрительность.
Владевшая мною злость понемногу улетучилась, сменилась любопытством. Происшедшее, ничего о нем не зная, я старался воспринимать с философским спокойствием. Дожив до сорока четырех лет, встречи с правоохранительными органами, если не считать пасшихся на асфальте стервятников, я счастливо избежал, поэтому количество слетевшихся полицейских удивляло. Мало того что из открытой двери автобусика скалила зубы здоровенная немецкая овчарка, у калитки сада маячил, покуривая, сержант. Стоило мне приблизиться, как он замахал рукой:
— Проходите, товарищ, проходите! Здесь вам не цирк, смотреть не на что…
Не подумал, что тут же за моим участком начинался общий забор, так что проходить было некуда. Пришлось, тыча себя в грудь пальцем, объяснять, что я и есть владелец подвергшегося вторжению полиции хозяйства. Эмоциональная манера общения помогла, и очень скоро сержант уже конвоировал меня к крыльцу моего собственного дома. Придерживал за локоть на случай, если совершу попытку побега, тогда, видно, ему придется меня пристрелить. Цирк или не цирк, представление это начинало действовать мне на нервы. Впихнул меня в дверь и только тогда успокоился.
Оказавшись на веранде, я огляделся по сторонам. С памятного вечера здесь ничего не изменилось. Войти в комнату не спешил, подошел к большому, во всю стену, окну и посмотрел на сад. Весна запаздывала, он стоял голый и неприютный, на черных ветках висели капли воды. И странное возникло у меня ощущение, странное и где-то даже болезненное, как будто все это со мной когда-то было и ни к чему хорошему не привело. Такой же пасмурный день… ощущение зыбкости происходящего… бьющий в нос запах сырости и мышей. Нет, думал я, открывая тяжелую дверь, это точно не цирк, это театр, и что-то мне подсказывает, что театр это абсурда.
В большой, единственной на первом этаже дома комнате было сумрачно и тихо. Проделав тот же путь, что и мой ночной гость, я как бы увидел себя со стороны сидящим в углу у окна, склонившимся над бумагами. С той лишь разницей, что в моем кресле за моим столом расположился молодой, лысоватый человек в форме с капитанскими погонами. В падавшем с улицы сером свете я мог рассмотреть его гладкое, смахивавшее на актерское лицо, с большим лбом и аккуратно прилизанными остатками когда-то вьющихся волос. Не знаю, что он там писал, но впечатление складывалось, что выводил в прописи буквы, работая над почерком.
Спросил недовольно, не поднимая головы:
— Что там еще, Самохин?
Вопрос был обращен не ко мне, отвечать на него я не стал. Повисшее в комнате молчание заставило капитана оторваться от чистописания и посмотреть в мою сторону. Лицо его, до того сосредоточенно хмурое, разом преобразилось, стало мгновенно приветливым. По-видимому, такого счастья, как лицезреть меня воочию, парень никогда не испытывал. Вскочив на ноги, просиял: