Кандалы — страница 17 из 89

Выезжала честная масленица

На семидесяти семи конях

В Москву-город пировать,

С семи гор кататься,

Медом-брагою утешаться!

Я и сам там был,

Мед-вино пил,

По устам текло, а в рот не попало,

Всякое бывало!

Поэма о масленице становилась бесконечной, дополнялась импровизациями; один умолкал, другой подхватывал:

На масленице выезжали

С бабами играться,

Я сам семи баб приказчик,

Бабий прапорщик!

После состязаний в остротах, шутках и прибаутках поворачивали обратно. Вся сплошная масса праздничных саней заполняла людную улицу, гул стоял от санного скрипа, бряцания сбруи, криков, песен, смеха. Слышалось пение:

Со полночи сани заскрипели,

Колокольцы, бубенцы зазвенели…

В прощеное воскресенье масленицы, в ее последний день, ходили компаниями друг к другу в гости, прося прощения в вольных и невольных обидах, по старинному обычаю кланяясь земно в ноги и троекратно целуясь. Молодежь обоего пола пользовалась этим обычаем: каждый парень в этот день мог всенародно поцеловаться с девушкой.

Под вечер того же дня вывозили за село чучело масленицы и там торжественно сжигали.

Все в этом селе — плечистые, крупные фигуры мужиков в суконных кафтанах и поддевках, солидные избы с высоким крыльцом, с резными петухами на воротах, каменные дома богачей, толстые девки, сытые лошади, крепкая сбруя, кулачные бои и праздничный разгул — говорило о зажиточности и сытости этой грубой, но крепко сколоченной полумужицкой, полукулацкой жизни торговых приволжских сел.

Причина этого исключительного богатства государственных крестьян Средней Волги существовала исстари и заключалась единственно в долгосрочной аренде огромных пространств казенной земли.

Эти крестьяне были как бы мелкими помещиками-арендаторами или фермерами, так как к их услугам было безграничное количество сельскохозяйственных рабочих, приливавших летом на Среднюю Волгу из малоземельных губерний.

Выходило, что крестьяне богатых сел, вследствие исторической случайности, эксплуатировали труд пришлых, бедных крестьян, образовав многолюдные кулацкие села, ведшие хлебную торговлю.

Одним из таких многочисленных сел было село Кандалы. Издали с Волги видно было это огромное селение с несколькими каменными домами и двумя церквами: старой — приземистой, и рядом с ней новой — строящейся по уменьшенному масштабу известного храма в Москве.

В Кандалах почти каждый крестьянин вел большое хозяйство на арендуемой казенной земле: мужик-середняк, не считавшийся богатым, имел до десяти рабочих лошадей, а кто побогаче — по шестнадцати и двадцати. Рысак или иноходец для выезда не редкость был у мужика-кандалинца. Однолошадниками были единицы, а совсем бедных, безлошадных, почти не было. Наоборот, из числа наиболее предприимчивых, успевших захватить крупные участки арендной земли и пересдававших ее другим, вырастал новый тип крестьян — спекулянтов и коммерсантов, ворочавших капиталами в десятки тысяч и живших в каменных домах на купеческий лад: выдвигался слой мужицкой буржуазии. По Волге шла золотая волна заметно развивавшегося капитала.

Кроме зажиточных кулаков, в селе были настоящие богачи, крупные промышленники, хлеботорговцы, дровяники, мукомолы, жившие по-купечески и не считавшие себя мужиками, держались они недосягаемо, глядели в город. Таков был купец Завялов, имевший паровую мельницу, тысячу десятин арендной земли, владевший Дубровой около деревни Займище и буксирным пароходом на Волге. Он вел большую хлебную торговлю, в Дуброве жил наездами, больше летом, как на даче. В Кандалах имел двухэтажный каменный дом городского стиля, с обширным двором и службами, обнесенными, как крепость или тюрьма, саженной вышины кирпичной стеной.

Завялов и несколько других, ему подобных, более мелких, обыкновенных хищников, охулки на руку не клавших, поднялись по своим капиталам и кулацкому укладу жизни настолько высоко, что не принимали никакого участия в жизни села. Их почти никто из крестьянского населения не видел, дела с ними не имел. Грубые, невежественные, ожиревшие мужики, они зазнались от купецкой спеси.

Но были и новые выходцы из мужиков, представлявшие еще не определившийся слой зажиточных людей деревни с уклоном к «образованности»: таков был сын кандалинского старосты, перешедшего из раскола в православие, Алексей Оферов, который после смерти отца, выстроив шатровый дом с железной крышей и надев городской пиджак, стал выписывать «прогрессивную» столичную газету и толстый журнал, не ходил в церковь и читал подпольные брошюры, в то же время продолжая отцовское дело спекуляции казенной землей. Он дружил с братьями Листратовыми из Займища. Старший из них — Павел — разбогател от аренды земли, еще отцом захваченной, но воспринял все черты просвещенного либерала, вероятно, от младшего брата Кирилла, который, кончив гимназию, предполагал поступить в университет. Все они в разговорах между собой открыто либеральничали, желая умеренной революции или по крайней мере конституции. Тем не менее Павел и Алексей объединились в коммерческую компанию по части той же земельной спекуляции, приняв «в долю» понравившегося им мельника Амоса Челяка, кулачного бойца, изобретателя и доморощенного философа, который скоро же и разорился от неудачного посева.

Полную противоположность им всем представлял совершенно старозаветный человек Трофим Неулыбов, недавний бедняк, служивший приказчиком в хлебном деле известного тогда миллионщика купца Шехобалова, по капризу которого оказался земельным арендатором, разбогатевшим на хлебной торговле. Это был человек патриархального уклада, вел он свои торговые дела по-старинному, на совесть, на честное слово, без векселей и расписок, помогая тем из бедняков, которые могли еще, подобно ему, встать на ноги, небольшие долги в некоторых случаях совсем прощал, ни с кем не судился.

Трофим был от природы добросердечен и в настоящие хищники по характеру своему не годился. Небольшой капиталишко, даром свалившийся к нему в руки, как бы ждал только случая, чтобы разойтись по рукам или попасть в более цепкие лапы.

Таким образом, зажиточные кандалинцы хотя принадлежали к различным раскольническим толкам и сектам или были «благочестивы» по-православному, в то же время являлись самыми богатыми, скупыми, прижимистыми, оборотистыми кулаками.

Православные были в душе раскольниками, отличаясь от них лишь большею мягкостью, распущенностью и меньшею ревностью к религии.

Вся жизнь их, обычаи, понятия, умственные интересы, верования, раскольничество и сектантство — все вращалось около религии, вытекало из нее, было проникнуто примитивной, обрядовой религиозностью, нисколько не мешавшей их стремлению к наживе. Тяготение некоторых из них к просвещению, светской книге и вольнодумству тоже исходило из вопросов религиозных. Это имело свои исторические корни в прошлом, когда на Волгу переселялись гонимые правительством старообрядцы и сектанты.

После языческо-масленичного обжорства и пьянства — в чистый понедельник — с колокольни старой церкви густо и сытно неслись протяжно-печальные вздохи мирского колокола, призывавшего к молитве; село проникалось покаянным настроением: все начинали поститься и говеть, то есть ежедневно в течение одной из недель великого сорокадневного поста ходить в храм ко всем великопостным службам.

В раннее зимнее утро, когда на темном небе еще мигали звезды, по улице тянулся народ к заутрене, потом к обедне, в сумерки — к вечерне.

Старая закоптелая церковь с потускневшею позолотой низкого иконостаса, старинными иконами строгого письма, медными хоругвями и «спасом» в куполе наполнялась молящимися в крытых темносиним сукном дубленых полушубках, с волосами, остриженными в кружало и обильно — раз на все время говения — напитанными коровьим маслом.

Истово и долго, в молчании осеняя себя по уставу крестным знамением, они падали ниц, когда на амвон выходил протопоп не в расшитой парчовой ризе, а в простом подряснике и епитрахили — низенький, плотный, с длинной седой толстоволосой бородой, с крупными чертами сурового лица, с властным, повелительным взглядом из-под седых нависших бровей.

В артистически-печальном тоне он кротко произносил прекрасные слова, простираясь ничком на ковре против царских врат:

— Дух уныния, любоначалия и вражды не даждь ми! Дух же целомудрия, смирения и любови даруй ми, рабу твоему!

В полутемной церкви долго в молчании шевелились широко мелькающие кисти рук темных людей, творивших непонятное им знамение, и снова вся серая мужичья масса падала ниц перед иконами вместе с попом, ни разу не подумав, до чего же мало подходили эти смиренные слова к свирепому характеру сурового протопопа.

Священствовал он в Кандалах более тридцати лет, несколько поколений выросло под его властным взором, и ни разу никто не слышал от него ласкового слова. С первого же дня своего служения повелел он звать себя «тятенькой», думая быть «отцом народа». Все боялись его и слушались, как маленькие дети, а у тятеньки нрав был крутой, рука тяжела: село и всю волость он считал своей вотчиной, себя — неограниченным властелином ее, а сельские общественные дела — своим личным делом.

Никто в Кандалах не помнил и не понимал иного отношения священника к прихожанам, как властное вмешательство в жизнь общества, семьи и личности.

Преподавая в школе закон божий, он больно хлестал учеников по щекам своей коротенькой, но увесистой десницей. В некоторых случаях бил он и взрослых, и все находили это в порядке вещей, никто этому не удивлялся и ничем в поведении попа не возмущался.

Однажды единственный представитель науки в Кандалах — молодой местный фельдшер, удостоенный быть в гостях у протопопа, что-то удачно возразил на его замечание о слишком длинных и густых кудрях молодого человека. Этого было достаточно, чтобы фельдшер оказался в опале. Так как опала грозила в конце концов серьезными последствиями для фельдшера, лишенного пастырского благословения, то последний, не выдержав эпитимии, воспользовался прощеным днем на масленицу и явился к попу для примирения. Но дух смирения, прощения и любви не был свойствен тятеньке. В тот момент, когда заблудшая овца распростерлась у ног пастыря, святой отец, вцепившись обеими руками в неприятные для него вьющиеся власы ее, долго келейно возил свою жертву наедине по полу горницы, выволок по коридору на крыльцо и сбросил в снег.