Через несколько дней к Елизару приехали из Займища Яфим и тот самый Абрам, который прискакал к горевшему стогу.
Вукол, завидя их, тотчас же ушел из дому, а мужики завели с Елизаром разговор о лесе.
Абрам, бойкий и живой мужик, сообщил, что посланы они от общества посоветоваться с Елизаром, как быть. Доподлинно известно, что объявился наследник, который хочет судиться с ними из-за леса: если высудит, то будто бы продаст лес купцу Завялову и тогда Займище под одно будет окружено купецким имением.
— От кого узнали-то? — спросил Елизар.
— Завяловский аблакат сказал Неулыбову, а Трофим правильный человек, врать не станет.
— Ну да, конечно. Коли так, вам одно остается: самим скорее срубить лес. Из-за пеньков-то они судиться не станут.
— Знамо, не станут. Рубить?
— Рубите.
Уходя, Абрам спросил, улыбаясь:
— Вукол-то твой небось баял тебе, как они, ребятишки-то, купцово сено зажгли вроде как в отместку за лес?
— В первый раз слышу! — удивился Елизар.
Яфим ухмыльнулся и, заикаясь, разрешился речью:
— За… зажигал, слышь, Степашка Ребров… Н-ну, да все они… и Ла… Лаврушка тоже… а By… Вукол, значит, на себя взял… и драла!.. ты уж того… не боль… не больно жури его!.. Перед ночью пошел… дедушка-то верхом ездить вдогонку, во… воротить хотел: к дожжу дело было!
— Прибежал сюды — да и молчок? — рассыпчато засмеялся Абрам, — ну, что же… мужики их сами надоумили!.. А он — поди ж ты — на одного себя ответ взял! Чудно!.. Зажечь зажгли, а после сами испужались! Ничего! Стог дожжом залило, а от купца покудова никакого спросу не было!..
Когда мужики уехали, воротился Вукол. Отец что-то читал за столом. К удивлению сына, Елизар ограничился легкой нотацией — не столько за поджог, сколько за бегство.
— Если бы ты всем родным сказал, что уходишь, тебя бы проводили с честью, напекли бы тебе на дорогу сдобных лепешечек и ты возвратился бы в отчий дом, как Одиссей, с дарами! А вместо этого ты убежал тайно, как трус! Вперед не делай этого, поступай всегда открыто и честно.
Елизар отвернулся и продолжал чтение толстой книги, от которой только что оторвался.
Книгу эту Вукол сразу узнал по переплету и раскрытой странице: это была «Одиссея».
Бабушка Анна заразилась от овец во время стрижки: на груди у нее появилась яркокрасная опухоль с куриное яйцо величиной. Призвали кузнеца. Мигун посмотрел, поморгал глазами, покачал головой, сказал:
— Это сибирская язва! поезжайте в Свинуху к ворожее, а я не могу!
Запрягли Чалку, и Яфим поехал в Свинуху.
Бабушка лежала на конике под овчинным тулупом и тяжело дышала. Лицо у нее стало желтым, как восковое, глаза глубоко ввалились, а губы и ногти посинели. Говорить она уж не могла и только обводила избу тоскующим взглядом, словно просила о чем-то. Долго не могли догадаться, о чем она просит, и только когда подвели Лавра — в глазах ее мелькнула радость: она положила на его голову руку, как бы благословляя.
— Под образа положить! — угрюмо сказал дед.
Стали приготовлять ей постель на широкой лавке под образами, да не хватило соломы для изголовья. Лавра послали на гумно за соломой. Когда он вернулся с вязанкой соломы, мамка уже лежала под образами прямая и неподвижная, только губы ее чуть-чуть передергивались, а потом крепко сжались.
— Не надо соломы! — сурово сказал сыну Матвей, — ступай отнеси под навес!
Лавр вышел из избы, а туда торопливо прошли две старухи соседки.
Лавр бросил солому, вышел на улицу и сел на завалинку, дожидаясь, когда его позовут.
«Умирает мамка! — подумал он, — куда она денется, когда помрет? — И сам себе ответил мысленно: — Тело зароют в могилу, а душа улетит на небо!»
Он посмотрел на небо: оно было высокое, синее, пустое, ни одного облачка. Солнце сияло торжественно и жарко.
В это время к воротам подъехал Яфим. Чалка весь был в мыле, в телеге рядом с Яфимом сидела старуха ворожея из Свинухи.
У ворот стоял дед.
— Обмыли уж! — сердито сказал он Яфиму.
Когда все вошли в избу, Анна лежала на столе, со скрещенными руками на груди, в новых лаптях и с двумя пятаками на глазах. Изба была полна соседских баб.
Стоял тихий, печальный говор. Чужие бабы о чем-то хлопотали и суетились.
Яфим, не распрягая Чалки, поехал на Мещанские Хутора за попом, а дед строгал под навесом доски для гроба.
Когда соседки разошлись по домам, Лавр сел на лавке у окна около покойницы и стал плакать тонким, высоким голосом, который было слышно далеко на улице. Плакал долго и жалобно, до тех пор, пока не внесли в избу гроб и положили в него усопшую.
Дед Матвей спал под пологом, в сарае, на деревянной кровати и, засыпая, шептал более обыкновенного; вот уже несколько недель прошло после похорон старухи, а он ни о чем больше не может думать, как только о ней: вспоминаются ее тихий добрый голос, ее всегдашняя ласковость, ее хлопотливость. Она была словно душой всего дома: при ней все оживало, все имело смысл, а теперь дед осиротел и уже не чувствует себя прежним хозяином: незаметно всю его власть в доме забрала бойкая сноха Ондревна и уже помыкает им, а Яфим, как теленок, ходит за ней да потакает. И уже никто деда не боится. Матвей никак не мог объяснить себе, как это случилось, что со смертью старухи он оказался как бы в отставке и вся жизнь в его доме сразу пошла по-новому. Думал он вслух, долго, напряженно шептал что-то, сидя на кровати и спустив на землю босые костистые ноги.
Вдруг ему показалось, что полог открылся, что стоит перед ним его старуха, совершенно такая, какой она ходила, когда была жива: в синем пестрядинном сарафане и платочке, повязанном углами. Дед нисколько не удивился ее появлению, как будто давно ожидал ее.
— Ты што? — спросил он шепотом, — пошто пришла?
— Я к тебе, старик! — отвечала она своим обычным, добрым, очень тихим голосом и еще тише засмеялась, как смеялась бывало. Голос ее был так тих, как будто доходил издалека.
— Да ведь ты умерла!
— Нет, не умерла! только ты об этом никому не сказывай, а я потихоньку буду прилетать кажнюю ночь: ведь скушно тебе без меня, старик?
— Скушно! — со вздохом согласился дед, — век прожил с тобой, а теперь один! не с кем стало слово молвить!
— Ну вот я к тебе и пришла!
Старуха села к нему на постель и стала гладить его голову. Рука у нее была холодная и мокрая.
— Оставь меня! — прошептал дед, — ведь ты умерла!
Но старуха не слушалась и гладила холодной рукой его руки и колени с тихим, чуть слышным шепотом:
— Родной мой, болезный!
Дед рассердился:
— Оставь, говорю! — громко крикнул он.
Старуха исчезла.
Протер глаза и, трясясь всем телом, встал с постели: сон ли это был? Нет, дед еще не ложился спать. Кругом никого не было, только звезды мерцали сквозь худую соломенную поветь да где-то пропел петух. Старик перекрестился.
— Да воскреснет бог и расточатся врази его! — дрожащим голосом прошептал он.
Подошел к калитке: калитка была на запоре. Осмотрел задние ворота: и задние ворота были заперты. Тогда он сел на крыльцо и так просидел до рассвета.
Весь день старик ходил сумрачный, безмолвный, что-то шепча про себя и никому не говоря про старуху, а вечером опять лег под навес. По своему обыкновению он долго шептал сам с собой, не открывая глаз, и вдруг почувствовал озноб во всем теле. Несколько мучительных минут дед не решался открыть глаза, уверенный, что «она» опять прилетела, и когда, наконец, открыл их, то увидел, что старуха, как вчера, стоит перед ним все в том же синем сарафане с оловянными пуговицами до подола, в котором она ходила. Старик затрясся.
— Ты опять пришла? — в ужасе спросил он, едва шевеля губами и сам не слыша своего голоса.
Старуха молчала. Теперь она не была так ласкова, как в первый раз: наоборот, глаза ее сверкнули злобно и страшно, синие губы были сжаты, а рукой она делала ему какие-то непонятные знаки, словно звала его за собой.
— Летает? — спросил Мигун деловито, между тем как лицо его по обыкновению передергивалось, а левый глаз без нужды подмигивал деду…
— Летает! — со вздохом сказал осунувшийся, изможденный дед.
— Кажнюю ночь?
— Кажнюю.
— И без тебя знаю, что кажнюю: испытуючи тебя спрашиваю. И не токмо я один — вся деревня знает! Люди давно видят — змей к тебе летает! Огненный змей рассыпается искрами у тебя над поветью — кажнюю ночь!
— Нечистый?
— А то кто же? Не старуха же! Душенька ее на небеси покоится и ничего не знает, что «он» тут выделывает! Тоскуешь ты, а «он» эфтим пользуется, «ему» эфто и надо: хлебом «его» не корми, только дай душу, которая, к примеру сказать, ослабела: это «он» любит! хе-хе-хе!
— Как же быть-то?
Кузнец помолчал, подергал глазом и спросил скороговоркой:
— Ноги гладила?
— Гладила.
— Отнимутся ноги! — уверенно сказал Мигун. — А с косой еще не приходила?
— Нет.
— Ну, хорошо еще, что хоть с косой не приходила: с косой завсегда — перед смертью!
— Помирать-то не страшно — душу жалко! — сказал дед.
— А то как же? в эфтом-то вся задача: все помрем, да не эдак!
— Молитвы какой заговорной не знаешь ли?
— До молитвы еще дело не дошло. Возьми ты кусок мелу и везде поставь кресты: над дверями, над окнами, на воротах, на калитке, на подворотне: кажнюю дыру закрести, штобы пролезть «ему» негде было — понял?
— Как не понять.
— Ну, вот! А сам…
Тут кузнец понизил голос до таинственного шепота и близко наклонился к деду.
— А сам — возьми ты, мил человек, ицо прямо-таки самое простое, свежее куриное ицо и носи его подмышкой три дня и три ночи и — не спи, боже упаси заснуть!
— Нельзя?
— Ни под каким видом! Не ложись, не садись — ходи! Ходи где хочешь, а ицо подмышкой, под самой под рубашкой держи! Что ты тут увидишь и услышишь — не пужайся: вреды тебе никакой не будет! на четвертые же сутки — к вечеру — принеси мне то самое ицо. Тогда ляжешь спать, и будет сон крепкий. А я над тобой, над сонным, прочитаю три раза «да воскреснет бог» — и все пройдет! Понял?