Кандалы — страница 29 из 89

Солнце долго закатывалось позади деревни и, наконец, потонуло за Бурлацкой горой, всегда синевшей за Волгой, как туча. Без конца тянулись светлые весенние сумерки.

Хоровод разошелся по домам, а Кирилл, сунув книгу на подоконник раскрытого окна, вышел через проулок к обрыву, где на задах домов стояли засыхающие вековые дубы с отрубленными ветвями, давно отжившие свой долгий век. В сумерках они казались фантастическими чудовищами, испуганными надвигавшимся на них обрывом, вставшими на задние лапы и умоляюще простирающими неподвижные объятья. Под одним из деревьев что-то смутно светлело.

— Кто тут? — тихо спросил Кирилл, почему-то ожидавший появления Груни.

— Я! — еще тише прошептал ее низкий грудной голос.

— Ну, вот и хорошо!

Кирилл осторожно сел подле нее на могучем корне старого дуба, выступившем из земли и напоминавшем гигантского змея.

— Что ты тут делаешь?

— Про тебя думаю, читанье твое послушавши. Другой ты стал, в студенты поступил, а они, слышь, царя убили!..

— Студенты — это ученики, вот и все! Сама подумай, с какой стати ученики могли бы царя убить? Их ли это дело? Царя убили совсем другие люди…

— Дворяне?

— И не дворяне.

Постепенно увлекаясь, Кирилл с жаром стал говорить о людях, убивших царя. В сгущавшейся тьме прекрасное лицо Груни напоминало ему лица мраморных статуй. «И откуда такая красота у крестьянки? — невольно думалось ему, — как жаль, что она не развита, а вот каким-то чутьем чувствует перемену, происшедшую в нем». Незаметно для себя он выдал свое увлечение новыми людьми, которых встретил в Петербурге, которые казались ему необыкновенными.

— Уходишь ты от нас! — со вздохом сказала Груня. — Вот ты все про хороших товарищей своих говорил, а ведь есть, чай, и товарки? — голос ее зазвучал ревностью, — хорошие, образованные?

— Есть, конечно!

— Найдешь себе какую, коли не нашел уже, — и прощай: неужто пара я тебе? Не дура же я, чтобы сидеть да ждать тебя из Питера-то?

— Жениться я ни на ком не собираюсь, Груня, — с неожиданной для себя сухостью возразил Кирилл и начал говорить о том, что любовь свободна, но и сам почувствовал: неловко выходило.

Видел Кирилл, как засверкали синие с поволокой Грунины глаза.

Кирилл говорил, что она красавица, что лучше ее он в Питере не видал, что она умная и чуткая, а насчет образования годы не ушли, стоит захотеть только.

Тут Кирилл иссяк, и наступила тяжелая минута молчания.

— Вот и видать стало, — медленно и грустно сказала Груня, — что если и нет еще у тебя зазнобы, то уж ко мне-то остыл ты, миленький. Ну, и кончим про это. Какая у нас была любовь? Так, вместе росли. Не нашла я себе пары, но родной ты мне был, близкий: кабы не ушел ты, полюбила бы, пожалуй!.. Мечтала о тебе, да карактер-то больно жесткий у меня, обиды стерпеть не могу! — Тут голос ее дрогнул.

— Что ты говоришь? Что ты делаешь? — горестно возразил Кирилл.

— Да ведь любила же! — вскричала Груня, метнувшись к нему, — любила так, как тебе и не снилось любить, а теперь весь ты городской стал! Лучше нам расстаться сейчас, чем после!.. Я полуграмотная девчонка, ничего не знаю, дальше Ситцевого озера не была, в лесу выросла, в озеро гляделась, водой студеной из него умывалась! Вода-то чистая, насквозь дно видать! Цветочки водяные плывучии! Кукушка кукует в лесу! А вы чего хотите? Взбунтовать нас? Нет, миленький, не поднять вам темных людей!.. Ежели бы ты и любил меня, все равно не пойду с тобой на городскую жизнь! Деревенская я — лесная, с деревенскими людями и век мой недолгий окончить хочу, а что недолгий будет он, это мне в лесу кукушка сказала!

— Постой! — крикнул Кирилл, но Груня звонко расхохоталась и вдруг исчезла в темноте.

Кирилл, пораженный неожиданностью, не успел слова сказать. У него было ощущение, будто ему дали пощечину. С опущенной головой медленно пошел он к дому. В избах летом по вечерам не зажигали огней. Деревня спала тихим, чутким сном.

* * *

В самое половодье, когда Волга вплотную подошла к Займищу и плескалась тут вот, под яром, приехали накануне троицы гости к Кириллу: двое — мужчина и девушка, говорили — брат с сестрой. Мало их видела деревня: больше в комнатах сидели, разговоры разговаривали. Гость как начнет говорить, целый день слышен в раскрытые окна его тонкий, ясный, ровный голос, немножко с картавинкой. Он говорит, а все слушают. Люди послушают, пообедают, отдохнут после обеда, опять придут под окна — а он все говорит. Только и можно понять: про народ говорит и что впереди будет — разглядеть старается. Наконец, Кирилл заговорил было, а тот ему: «Прекрасно, только разрешите мне маленькую вставочку сделать!» — и опять говорил до вечернего чаю: вставочка-то вдесятеро длиннее Кирилловой речи оказалась.

Позвенели чайной посудой, посмеялись, девичий голос да смех серебром сыпались. Потом гулять пошли. Тут их и видели: «он» — совсем молоденький, без усов, росту среднего, крепыш, волосы каштановые, густые, кудрявые, отпущены до плеч, как у дьякона, однако на дьякона не похож. Веселый, шутки шутит. Когда соломенной шляпой обмахивался, запомнили люди большой лоб и крепко сжатые губы с усмешечкой. «Она» — на брата похожа: и лоб и усмешка. Над Кириллом подшучивала, а у него куда только важность подевалась, — увивается, гибкий да ловкий стал.

На другой день отправляли дощаник общественный шестивесельный через Волгу в город.

Видит народ — гости молодые в дощаник садятся, Кирилл с ними же едет, а по заливу молодежь в бударках катается, по-праздничному делу — нарядная, девки в веночках из кукушкиных слезок. Когда все сели, полон дощаник — мужики и бабы в город огурцы, яйца да ягоды продавать, — Онтон снял картуз, по волжскому обычаю перекрестился: через матушку-Волгу бурливую плыть пятнадцать верст — небось, перекрестишься, звонко крикнул: «С богом!» — гребцы подняли весла.

— Песню! — и запел тенорком:

Собирался Александра

Свою армию смотреть!..

Хор подхватил, гребцы ударили в весла.

Смеялся Кирилл.

— Эх, не ту песню запели, надо бы вот какие слова:

Вперед! пусто в океане жизни!

Правда — мачтой в небеса упрется!

Зычно гаркнул, аж барышня уши зажала.

— Хорош у меня голосок?

Засмеялись мужики:

— Ну и глотка у тебя, Кирилл!

Гость молодой, смеясь задушевно, руку Кириллу жал:

— Хорошие слова для песни!

А дощаник — знай бежит по разливу, где разлился глубокий Проран.

И когда выбежал на Взмор — чуть видать его от Займища стало, шесть длинных весел, сверкая на солнце, как крылья, вынесли пловцов на коренную Волгу, — хор умолк в широком водном раздолье, с Волги ветерком потянуло, гордо взвился белый полотняный парус, густо зазвучала, доносясь издалека, знаменитая, нестареющая, богатырская песня «Вниз по матушке по Волге…»

Дружно, как один, звенели тенора:

Ничего в волнах не видно…

Эх, да не видно!

В то время как песня ширилась и нарастала, вперерез ей, вперебой и все-таки ладно, призывно вступили басы:

Грянем, грянем мы, ребята!.. Эх!

В самом верху, над всем хором, как звонкий жаворонок, высоко, младенческим криком взвился испуганный подголосок:

Ой, да не ви-и-дно?!

Но густые басы со спокойно-шутливой усмешкой, как волной, покрыли его:

Грянем, грянем мы, ребята…

Эх, по раз-до-о-лью!

Серебром отливая, слились, наконец, глубокие звуки с самыми тонкими и поплыли стройно затихающим аккордом в бескрайную речную даль.

С другого края поймы, около деревни, из затопленного леса, где зеленые дубы, дивясь на себя, стояли по пояс в играющей бурливой быстрине, где сновали лодочки-байдарки, давно уже заливалась саратовская гармонь с ладами да колокольцами серебряными, перекликались между собой волжские песни, весенние песенки:

Как по Волге пароходы —

Ровно лебеди плывут…

Каждая песня, не кончившись, обрывалась: ее заглушала другая. Выплыла нежная, улыбчивая песенка:

Пароход бежит, Анюта,

Сирень цветет,

Его белая каюта…

И обрывалась на время, покрытая переборами гармошки-«итальянки»:

Кто-то тонет на реке

С «итальяночкой» в руке…

Стон стоял от нежно-любовных песен в лесу с переполненных певцами и певицами байдарок. Опять вынырнула «улыбчивая»:

Над каютой голубь вьется,

Сирень цветет!

У Анюты сердце бьется…

Не слышно конца удаляющихся вглубь леса песен:

Волга-матушка бурлива, говорят,

Под Самарою разбойнички шалят,

Да в Саратове девицы хороши!

Не забудь меня ты, девицы-души!

Сирень цвела кругом. В песнях воспевалась любовь и разлука. На волнах качались букеты ландышей, широкие лопухи пловучие, сорванный пышный папоротник, цветущий волшебным цветом счастья только под Ивана Купалу, в полночь.

И вдруг с девичьей лодки, обвитой гирляндами водяных цветов и голубых кукушкиных слезок, горевшей на солнце ярким самоцветом праздничных нарядов — алой зари, кумача огневого да нежной сирени — зазвучал, все и всех покрывая, далеко слышный по воде свирельный голос Груни, певший протяжную, за сердце хватающую песню:

Прощай, жизнь, радость моя,

Уезжаешь от меня!

Нам должно с тобой расстаться,

Тебя мне больше не видать!

Все дальше и тише уплывал в затопленный лес вместе с удаляющейся лодкой ее голос:

Я тогда тебя забуду,