Кандалы — страница 32 из 89

Он помолчал, разгладил волнистую бороду и продолжал, вздыхая:

— Одно я тебе скажу — и ты послушай меня, старика, худа тебе не пожелаю — коли так несчастливо началась твоя жизнь, то вижу в этом указание для тебя. Не надейся на готовое, хотя бы и отцовское, сам иди в жизнь и добивайся удачи!.. К учению книжному тоже надо склонность иметь, а без этого ничего не выйдет!.. А может — потянет тебя не на книги, а на живое дело: к примеру сказать — я вот и малограмотный, а не был хуже образованных, никакое дело не вываливалось из рук! Так и ты: не бойся труда, не страшись бедности: суета — такая боязнь! Вникни в дело, которое тебе по душе придется! Вот, слыхал я, многие молодые и дельные люди — в Сибирь теперь едут: строится там чугунка не на одну, слышь, тыщу верст! Хочешь — Шехобалов даст тебе письмецо к деловым людям — и поезжай с богом, вот с этим, с моим богом, который в сердце у человека живет! Може, и без большого книжного ученья на практике многое постигнешь, коли к делу приспособишь себя!

Старик помолчал опять и закончил деловито:

— Давно я ни с кем так о боге и о жизни не говорил, как теперь говорю с тобой. Тебе, може, неизвестно, что ведь я — скрытно-то — сектант: обо многом свои понятия имею. Ну вот: коли решил ехать — старый дом наш, нам покудова ненужный, в аренду сдадим, а, может, впоследствии и самим пригодится! Сейчас отселева надо тебе побывать у тестя: подготовь его перенести горе великое — потерю дочери единственной, умницы и красавицы писаной, у которой — не случись несчастья — вся жизнь была еще впереди! И у тебя она впереди! Запомни это и никогда не падай духом!.. Да, може, он, тесть-то твой, и помощь тебе временную окажет! Я же — сам видишь — приказчиком служу, как и прежде служил, материальные средства мои — малые!

И расстались отец с сыном, сами не зная, что расстаются на многие годы.

XIII

Разразилась в ту пору беда над Среднею Волгой: кончилась аренда казенной земли, обезземелились несусветно богатые, многолюдные кулацкие села, сразу же начали беднеть независимые кандалинские мужики, которых, бывало, везде можно было узнать по молодецкой осанке, по поддевке синего сукна, по мерлушковой шапке и красному кушаку. Но теперь незачем стало держать чуть не по косяку сытых рабочих лошадей, а уж о выездных рысаках, о быстрых иноходцах и говорить нечего: сразу пали цены на лошадей на приволжских конских ярмарках, повел средневолжский мужик в продажу прежде всего своих добрых и резвых коней, да и вместе с нарядною сбруей. Замолчали праздничные бубенцы да колокольчики: не праздновали в Кандалах так, как прежде, широкую масленицу. Не тянулись за Волгу в приволжский уездный город с большой хлебной пристанью обозы мужицкой золотистой пшеницы-белотурки, потекла она на рынок мировой сразу через купецкие руки, да не через руки каких-нибудь Завяловых и Неулыбовых, одним махом проглоченных крупным капиталом, а через богатые «экономии» купцов-землевладельцев, ворочавших десятками миллионов рублей. Гибли при одном их приближении ненавистные для них соперники их — дворяне-помещики. Волга вступила, как и вся страна, на неизбежный путь развития большого капитала. Кончилась слишком медленно отмиравшая, давно устаревшая эпоха патриархального строя, уголком которого было поэтическое, лесное Займище. Да и говорить ли о маленькой глухой деревушке, когда и до отмены аренды небольшой участок казенной земли, пересдававшейся мужикам по мелочам, имелся в Займище только у Листратовых, лишившихся теперь своего золотого дна.

Это был удар оглушающий, но не смертельный: последствия удара, пришедшегося по крепкому мужику, сытому консерватору, были еще впереди. Если средневолжский мужик перестал быть массовым хлеботорговцем, то у запасливых еще были запасные амбары непроданного хлеба, нужда еще не сразу стучалась в мужицкие ворота. Но неизбежное, планомерное, безостановочное обеднение, которое могло привести только к полному разорению, началось вместе с катастрофическим сокращением хозяйства: сравнялись по своему положению торговопромышленные села с теми «курянами» и «странними», которые, как наемные рабы, массами приходили к ним прежде на летние заработки.

В один день чьим-то росчерком пера Средняя Волга вернулась к обычному для всего крестьянства «малому наделу», давно забытому, выпаханному и почти заброшенному без удобрения. Приволжскому мужику, избалованному арендой, предстояла еще неведомая для него судьба бедного русского мужика. И не только тысячи лошадиных сил оказались ненужно лишними: людскую силу тоже стало некуда девать в обезземеленных селах и деревнях. Из десяти тысяч кандалинцев добрая половина вынуждена оказалась искать применения своим силам в других местах: началась тяга в город, на фабрики, заводы и в купецкие экономии — прямо в лапы крупного капитала.

Исчезла причина, по которой Неулыбов боялся дать сыну образование, чтобы не ушел в город от налаженного большого хозяйства: теперь он сам оказался в городе, и сыну указывал идти туда же. Такие люди, как Челяк и Елизар, давно уже считавшиеся не крестьянами, если сами еще не переселились в город, зато детей своих готовили к городской жизни и городской борьбе за жизнь, да и сами дети, подрастая, стремились к продолжению образования, благо при сельской министерской школе стараниями земских деятелей было пристегнуто двухклассное училище с двухгодичным курсом, окончив которое, можно было держать экзамен куда-нибудь повыше; это была единственная лазейка для желающих выйти из закупоренного в деревне «подлого сословия». Сын Челяка Иван и сын Елизара Вукол к шестнадцати годам кончили этот курс и в этом же году готовились к экзаменам в учительский институт, находившийся в губернском городе. Только Лавру пришлось кончить свое образование начальною школой: отец, разбитый параличом, сам был обузой для семьи, а семья не видела для Лавра иного пути, как, достигнув шестнадцати лет, жениться, отделиться от брата и крестьянствовать, как крестьянствовал Яфим, у которого уже подрастали дети.

Теперь Лавру было около шестнадцати лет, Вуколу почти семнадцать.

Со времени поджога купецкого стога Вукол не приезжал более в Займище, но, собираясь в начале августа в губернский город держать конкурсный экзамен в институт, решил повидаться с Лавром, написавшим ему, что дед Матвей плох и хочет перед смертью видеть внука.

Вукол поехал в Займище обычным способом: подвез по пути земский ямщик Степан Романев — самый младший из Романевых — школьный товарищ Вукола, такой же медведь, как все Романевы.

Вот и околица со скрипучими воротами из цельных дубовых деревьев, шалаш привратника, откуда выходил, бывало, Качка отворять их; теперь отворил кто-то другой — должно быть, умер Качка.

Прямо против околицы завиднелась дедова изба, все такая же кряжистая, как и прежде, но Вуколу казалось, что он не был здесь с детства, когда бабушка в зимние вечера при свете лучины рассказывала им с Лавром грустные сказки.

Рядом с избой стоял новый амбарушко, срубленный из толстых кривых дубов, — прежде его не было, — а когда въехали в деревню, — у многих изб перед воротами виднелись обтесанные дубовые бревна. В Займище и прежде все пользовались общественным лесом, но не в таком количестве.

Степан остановил бричку на дороге против дедовой избы. Вукол, пожав ямщику руку, легко и ловко выпрыгнул из экипажа. Бричка покатилась, оставляя за собой облако тяжелой черноземной пыли.

Из калитки, заслышав ямщицкий колокольчик, вышел Лавр: это был теперь высокий широкоплечий парень в кумачовой рубахе и высоких сапогах. Вукол — в брюках навыпуск, в голубой ситцевой косоворотке. Одинакового роста, красивые, с загорелыми, свежими лицами, они встретились радостно.

— Встречай! — еще издали закричал Вукол. — Жив дед?

— Чуть жив! — говорил Лавр, слегка нахмурив брови. — Прежде, бывало, через улицу на гумно ползком шибко шпарил, а теперь уже и ползать не может — лежит пластом. Надоело Ондревне за ним убирать да замывать, перенесли его к Насте; Настя-то, когда овдовела, сюда воротилась с двумя ребятишками… Ну, срубили мы ей келью, бедненько живет, полоску-то ей помочью с Яфимом пашем, а жнет сама. Вот теперь она за дедом ходит, да уж недолго ему осталось маяться: скоро помрет, говорят, да он и рад помереть.

— Сколько ему годов теперь?

— Кажись, семьдесят пять, коли не больше.

— Мало! такому дубу сто лет бы жить! Помнишь, как он Чалку-то за хвост вытащил.

— А ты все еще помнишь это?

— Как не помнить?

— Работал он всегда за десятерых, на силу свою надеялся, а теперь под старость все отозвалось! Ну, да что было, то прошло!.. другие времена. Долго ты не приезжал после того случая: чай, помнишь? Погостишь у нас?

— Денька три можно, а потом отсюда пароходом в город…

— Что тебя больно заждались в городе-то? Видно, институт этот ждет не дождется? Пойдем в избу: Яфим давно тебя не видал!..

— Успеем, час ранний — шесть часов, солнышко чуть взошло! Я думал — спите вы все. Хочется мне прежде всего взглянуть перед отъездом на лес наш: бабье лето!..

— Что ж, погляди! — усмехнулся Лавр.

Они пошли проулком к обрыву. Вукол с нетерпением ожидал опять увидеть после долгой разлуки Грачиную Гриву из могучих дубов, гигантские осокори на горизонте. Думая о городе, еще сильнее чувствовал глубокую свою привязанность к деревне, где протекло милое, веселое, крестьянское его детство.

И вдруг остановился, недоуменно оглянувшись на друга, Лавр смотрел иронически… Леса не было! На его месте виднелись голые пни и мелкий кустарник. Не маячили вдали великаны-осокори, на горизонте лишь синел широкий Проран, хмурился горбатый Бурлак и белел, словно в сказке, старый бревенчатый городок с осьмиугольной башней, напоминавшей сахарную голову.

Исчез трехсотлетний лес, видавший времена царя Ивана Грозного, Ермака и Степана Разина! Исчезла красота, которую, как свою личную собственность, сотни лет оберегало крепостное право.

— Порубили! — печально прошептал обескураженный племянник.