— Не верю я ни в каких Ильиных и ни в каких редакторов!
И, вдруг вскочив, крикнул:
— Верю в одного себя! Ведь почему-нибудь говорит же тут! — Он стукнул себя в грудь. — Вот и сейчас шел сюда, а стихи сами лезут в башку! Именно вот об этом самом! Будто стоит кто-то темный за моими плечами и нашептывает такое, вроде вот этого… — Приятели не сразу заметили, что «пиит» вслед за этим заговорил только что сочиненными стихами и говорил со страстью и горечью: он побледнел, глаза его сверкали. Какая-то внутренняя сила исходила из щуплой фигурки Клима, касаясь их сердец. Неужели этот некрасивый парень с длинным носом действительно поэт?
Клим шагнул вперед и, ни на кого не глядя, продолжал, чувствуя, что его слушают:
— Не вешай голову! Ну что ж, что на поэта не похож? Ведь дарования зерно тебе природою дано, и с этой верою в груди — своей дорогою иди! Плаксива муза у тебя! Мечтанья тихие любя, чужда и смеха и греха, она печально хмурит лоб, а чуть — глазами хлоп-хлоп-хлоп! И в слезы! Ха-ха-ха-ха-ха!
Слушателям вспомнился Филадельфов и его саркастические речи, когда он со смехом бросил Климу шутку о слезливой музе его. Теперь в стихах Клим превратил его в Мефистофеля — давнишний образ скептицизма. Ясно — дописался до чертей!
— Ты добродетель изгони! Ты грусть на смех перемени! — продолжал поэт свою бредовую речь. — Чем все оплакивать опять — попробуй лучше осмеять! и в многопесенной груди ты струны мощные найди! По ним, как слыхивал я встарь, рукою смелою ударь! В напевах новых загремит мой хохот, злоба закипит, волью я в них сарказма яд, и о тебе заговорят, и, может быть, блеснет тогда твоя туманная звезда!
— Может быть! — глубокомысленно ответил из угла «граф».
Остальные молчали. «Стихотворная белиберда», которой Клим часто надоедал им, пробудила у каждого свои мысли, явившиеся отзвуком не только этих стихов, но и того, что происходило кругом: вместо сознания общего бессилия хотелось сильных слов.
Павел и Онтон Листратовы приехали в губернский город по случаю того, что сын Павла и племянник Онтона — мальчики школьного возраста — поступили в первый класс гимназии.
На одной из центральных улиц города — близ гимназии — сняли хорошую квартиру в шесть чистеньких комнат. Поселился в ней Кирилл вместе с мальчиками, а за хозяйку приехала Акулина Васильевна, поседевшая, располневшая, сильно сдавшая после трагической смерти дочери, но все еще красивая.
Недельки на две остались погостить и Павел с Онтоном — посмотреть, как будут заниматься мальчики.
Мальчики были обеих листратовских пород: сын Павла — рыженький, веснушчатый, сероглазый бутуз со смышленой рожицей маленького мужичка, а племяш Онтона с Мещанских Хуторов — красавец мальчишка, с прекрасными черными глазами, стройный, хрупкий, задумчивый.
Первый тотчас же вцепился в науку. Второй каждый день обливался слезами над учебниками: ничего не мог понять в книгах, написанных книжным языком, непонятным обывателям Мещанских Хуторов.
Онтон смутился, огорченный неспособностью племяша: вздыхал, разводил руками, пожимал плечами.
— Сколько бедняков нынче ученья добиваются, да и сам я на медные гроши учился, а тут вот и деньги есть, и все возможности, и хочу я, чтобы дети наши просвещение получили, — ну, способности нет или желания: что поделаешь? В школе-то оба учились хорошо, а вот в гимназии разница получилась: одному идет в голову, а другому — нет! Что за причина?
— Наверное, плохо подготовлен! — широко улыбаясь, заметил Кирилл. — Своего-то племяша я сам подготовлял, а этот сразу сбрендил: ошарашили его город и казенное ученье!..
— Видно, больно строго задают уроки-то! — сердобольно сказала Акулина, — а чего бы с малыша спрашивать? Какой еще разум у робенка? Время разум дает! Так-то стары люди говаривали.
— Не назад же брать его, коли приняли? — деловито рассудил Павел. — Поглядеть надо, може и вникнет!
— Я сам займусь с ним! — обещал Кирилл, — отстал он немножко.
Твердо решили, что учить детей необходимо. Против учения детей в «мирской» школе были только сектанты и раскольники, имевшие свои школы, где обучали чтению и письму по старым книгам на церковнославянском языке.
Павел и Онтон под несомненным влиянием Кирилла были сравнительно просвещенными людьми: пример Кирилла, получившего университетское образование, в их глазах был живым доказательством того, что и крестьянин может приобщиться к науке не хуже господ.
Гонение на учащихся, стремление не допускать крестьян к высшему образованию они близко принимали к сердцу, считая это результатом дворянской политики. Дворян они ненавидели и открыто сочувствовали будущей революции, от которой ждали прежде всего земли для крестьян — за счет отжившего дворянства.
Особый, либеральный, слой кулаков, только что потерявших «золотое дно» земельной спекуляции, — они гораздо раньше рядовых крестьян, хотя и весьма своеобразно, задумывались о революции: им хотелось руками народа уничтожить крупное землевладение и, обойдя миллионеров, отдать землю и промышленность в руки многочисленного класса мелкой крестьянской буржуазии, то есть таких, как они сами, удовлетворив крестьянскую массу небольшими участками.
— Знаю я из жизни, — с глубокомысленным видом рассуждал Павел, — а также из некоторых книг: всякий капитал имеет свойство возрастать до бесконечности. Не может он сказать себе — «довольно, будет!» Обязательно разгорится азарт и жадность явится, как у всякого хозяина или как это в карточной игре бывает! Дворянский же строй вместе с царем росту капитала мешает! Поэтому и мы — промышленники из крестьян — стоим за революцию, против помещиков и против царя! Ясно, что революция обязательно должна произойти, ежели не при нас, так при детях наших, а поэтому с нашей стороны глупо было бы путаться у нее под ногами, выгоднее заранее присоединиться к народу.
Он помолчал, побарабанил крупными пальцами.
— Мы-то, можно сказать, сколотили копейку около земли, ближе к земле и хотим держаться! Но кто знает, что будет с детями нашими? Так ли, сяк ли — образование им необходимо.
Павел вздохнул, опустил в землю выпученные оловянные глаза и добавил:
— Править государством всегда будет имущий класс, если же земля перейдет к народу, значит народ и будет править. Вот, например, Кирилл: маленький капиталишко мы поровну от отца получили…
— Нет у меня никакого капитала! — прервал брата Кирилл. — Ты сам знаешь, что я истратил его на образование, а теперь из университета вылетел, из промышленного класса тоже: ин-тел-лигент я, разночинец! Идти мне больше некуда, как только в революцию! Революционное движение уже начинается. Деревня разоряется и озлобляется, а здесь — сами видите, что делается. Молодежь учащуюся и молодежь рабочую гонят в Сибирь! Вам, деревенским людям, не мешало бы связаться с городом, да это и будет, произойдет само собой. Вот — просят меня устроить в моей квартире вечеринку с участием рабочих. А сначала в этот же вечер будет публичный концерт в коммерческом клубе в пользу ссылаемых в Сибирь. Конечно, отчисление секретное — билеты берите по дорогой цене, надо же помочь ссыльным! а прямо с концерта — на свою вечеринку попадете!
— Беспременно на оба вечера пойдем! — решительно сказал Онтон. — Не только для денежной помощи, но и поглядеть нам надо на вас!
— Назвался груздем — так полезай в кузов! — вздохнул Павел.
Онтон подмигнул:
— Ведь и мы коммерсанты, как же нам в коммерческий клуб не пойти? особливо — ежели в пользу революции?
Большой концертный зал был полон нарядной городской публики.
В первом ряду сидел вице-губернатор, и чуть не рядом с ним оказались степенного вида мужики в суконных поддевках, возбудившие у окружающих невольный интерес: кто такие? прасолы или толстовцы?
Вначале Павлу и Онтону было скучно: поджарая барыня играла на рояли — такую молотьбу подняла, хоть уши зажимай. Ни к какой песне музыка эта подходящей не была.
После музыкантши вышла красивая женщина с нотами в руках, пела под рояль: ничего! Здоровый голос, только ни одного слова не разобрали крестьяне: больно рот широко разевала! Казалось им, что все-таки куда ей до покойной Груни-красавицы! Уж на что Акулина состарилась, а и то, когда помоложе была, — на свадебных пирах много занятнее пела, чем барыня эта. Визгу много, а понять ничего не поняли Онтон с Павлом.
Когда певица ушла, вышел высокий, статный мужчина в сюртуке и с длинными до плеч, как у дьякона, волосами, с иконописной бородкой. Поджарая села за рояль, а он низко и неловко поклонился публике. Музыкантша чуть тронула клавиши, человек запел густым, струнным голосом. Павел и Онтон переглянулись.
Казалось им — не человек пел, а где-то в праздничный колокол ударили, похоже было и на орган, который они недавно слышали, когда в немецкую кирку заходили службу послушать, или, может быть, не запел ли где-нибудь спрятанный хор?
Легко, просто, без натуги, свободно звучал гармоничный, огромной силы и необыкновенной красоты бас. Плавно переходил певец с ноты на ноту, и когда переплывал на новую, то прежние еще продолжали звенеть, перепутываясь между собой, словно он играл ими, как жонглер в цирке.
Певец пел о великом и вольном городе, кем-то разгромленном за вольность и непокорность свою:
Порешили дело…
Все кругом молчит…
Лились жалобы, кто-то оплакивал горькую утрату. Вдруг могучий голос расширился, хлынул кипящей волной, как река, бьющаяся о скалистый берег:
Белой плачет кровью
О былых боях…
Грянула высокая нота. Словно буря ворвалась в высокий, строгий зал, и как бы дрогнули тяжелые колонны его. Поняли все — не о старой беде пелось в старой песне, а о новой, о том, что злые силы бушуют над безмолвной страной, как осенние буйные ветры. Поняли люди певца, и гром аплодисментов потряс воздух старого мрачного здания. Крики, стук, топот и рев толпы свидетельствовали о ее настроении.