Изо всех сил хлопали Онтон и Павел, хлопал сидевший рядом с ними Кирилл, и мелькавшие в толпе меж колонн раскрасневшиеся «граф», Клим, Вукол и Фита.
Когда толпа угомонилась и певец, наконец, сошел с эстрады, Кирилл спросил, смеясь:
— Хорош голосок?
— Буря! — ответил Павел.
Онтон осведомился:
— Кто же это такой?
— Бывший семинарист — Ильин!
В квартире Кирилла шел дым коромыслом, все шесть комнат были до отказа полны не только студентами, преобладавшими в ту зиму на всех вечеринках в городе, но и людьми в рабочих блузах. Были среди них и подпольщики.
В большой комнате Ильин громовым голосом говорил речь, которую нельзя было не слушать, до того она была оглушительна. В ораторстве, как и в пении, его выручал прежде всего голос: когда заминался, подыскивая слова, литавроподобный бас его даже оттяжкой своей, без слов, гремел на всю квартиру. Речь его была непримирима, призывала к суровой требовательности. Ильин настаивал на пропаганде в деревне.
— Иначе лучше снять вывеску и закрыть лавочку! — закончил он.
Он умолк. Наступила тишина.
— Прежде чем говорить о закрытии лавочки, позвольте мне в эту речь добавить маленькую вставочку! — тихим голосом сказал молодой человек среднего роста с закинутыми за высокий лоб каштановыми, слегка вьющимися волосами.
Павел посмотрел в его сторону: фраза эта показалась ему знакомой, как и рыжеватая голова с большим лбом.
— Этой речи недостает некоторых подробностей, более обстоятельных знаний… Нужно глубже зачерпнуть, осветить настоящий момент как перелом к новому пути!..
С первых же слов оратор заинтересовал слушателей не красотой построения речи, не свободой хорошо подвешенного языка, а простотой и сжатой содержательностью, обилием убедительных мыслей. Чувствовалось, что он хорошо знает предмет, о котором говорит, и знает гораздо больше, чем говорит. В сравнении с тем, что он говорил, речь Ильина показалась трафаретной: постепенно вкрапливаясь, вливалось в нее совершенно новое содержание.
Молодой оратор говорил о рабочих, об их роли в революции, о таких широких горизонтах великого будущего, о каких до этого Павлу и Онтону и не мечталось. Всех захватили мысли, казалось, впервые брошенные в толпу.
Теперь и Павел вспомнил его: ведь это — друг Кирилла, приезжавший когда-то весной к ним в деревню с сестрою своей. А вот и она: сидит в укромном уголке рядом с Кириллом, и такой у них разговор идет, что как будто и не заметили Павла, проходившего мимо.
Толстокожему уравновешенному здоровяку Листратову, редко впадавшему в чувствительность и никогда не принимавшему близко к сердцу чужого горя, неожиданно для него самого вспомнилась Груня, чужая для всех, которую прочили замуж за Кирилла, а того потянуло к заезжей ученой барышне. Пожалуй, из-за этого не по сердцу выбрала тогда Груня мужа, да и погибла… Тело-то ее волнами в разлив прибило прямо к задам листратовских домов… А Кирилл, как ни в чем не бывало, сидит с этой, разговоры разговаривает… Пожалуй, и женится, войдет в семью интеллигентов, для которых революция — все!.. Но что такое творится теперь в городе? Бедой какой-то пахнет: шлют людей в Сибирь да в каторгу. А дальше что? Тяжелое предчувствие шевельнулось в мужицкой душе Павла: и все из-за того, что увидал брата, должно быть с нареченной невестой.
«Вставочка» затянулась надолго, вплотную сгрудились слушатели к низенькому человечку. Что-то в ней почуялось такое, что и под Павлом земля закачалась. Быть им всем в Сибири! А Россия куда идет? Сдвинулась махина с места, чуть заметно поплыла, а у Павла сердце в первый раз в жизни заныло, под ложечкой засосало! Выпить, что ли?
Подвернулся Онтон.
— Где у них там буфет-от? Айда, старик, хватим!
В плывучей толкотне понесло их в задние комнаты, откуда нюхом чуялся винный дух: в буфете в табачном дыму плохо было видно людей. Преобладали блузники и молодежь. Из угла сквозь общий шум слышался ровный, спокойный голос:
— Люди из народа не могут быть народниками, потому что знают народ! Господин Ильин хороший человек, но он — барич, жизни не знает)! До крестьяцской-то революции очень далеко-с! Десятки миллионов людей ковыряются в земле, рассеяны по деревням! Агитация до них не скоро дойдет! Говорят, у нас есть опытные люди! На них возлагаются надежды…
— Извините-с! Опытные люди теперь все по кустам сидят! А как же иначе? Вы вот это и сказали мне, что и я, мол, опытный? Верно! Выслан сюда в кандалах-с, по этапу! На Путиловском заводе работал! Нынче, я вам скажу — у нас, у рабочих, не с бочки речи говорят, а потихоньку, полегоньку, шепотом перешептываются. До открытых-то восстаний, ох, как далеко! И все-таки, заметьте, — без рабочих не начать революции! Мужик — он с хитрецой, мужик разный бывает, а у рабочих одна душа! Тут хозяева, а насупротив — мы! Эх, какая ненависть кипит, кабы вы знали! Холодная, как лед. Никогда мы с хозяевами этими, с толстосумами нашими, ни о чем договориться не могли, а теперь и договариваться не желаем! И без того, как в пекле, задыхаемся! Да лучше бы они нам хоть это место, хоть пекло-то, уступили — потому что мы и на том свете не поладим с ними!
Это говорил из угла человек в блузе, с продолговатой каштановой бородой и холодными, как сталь, пронзительными глазами. Говорил сухо и язвительно, с наружным спокойствием годами накопившегося сарказма. Холодные слова его проникали в сердце, как яд, а от пронзительных глаз становилось неприятно.
Он встал и вразвалку вышел из комнаты.
— Вот черт! — вырвалось у кого-то. — Речь, можно сказать, тоже непримиримая, но только с другой стороны, а глядит-то как? Его глазами вместо алмаза можно стекло резать!
— А ты, часом, не стекольщик?
— Стекольщик и есть! А он кто?
— Слесарь с литейного завода, Альбрехт! Его будто и не видать нигде, а вся суть в нем: что скажет, то вся мастерская примет — а оттуда и по всему заводу его словцо пойдет! Поговори-ка с ним! Башка! А язык! Как бритва! Петербургский подпольщик.
— Эх, если бы все рабочие были у нас, как Альбрехт!
— В том-то и горе, что еще мало таких!
Вошел Кирилл и поманил кого-то пальцем: из облаков дыма возник поэт Клим Бушуев. Кирилл под руку повел его за дверь. В коридоре стоял Ильин, слушавший разговоры.
Кирилл познакомил их.
— Я прочел ваши стихи! — сурово и строго пророкотал певец. — Пожалуй, когда-нибудь что-нибудь выйдет, но теперь это не то, что нужно в нашей литературе! Вы слишком мрачно рисуете народ!
Заметив, как изменился в лице поэт, Ильин добавил:
— Талант есть, продолжать следует, но печататься рано! — И начал говорить о том, что Клим слишком молод, что времени впереди еще мною.
Возвратил поэту тоненькую тетрадку и повернулся к нему спиной. Его сразу окружили поклонницы его голоса.
Клим стоял красный, как вареный рак.
— Оратор! — раздраженно сказал он, обращаясь к Кириллу. — Герой ненаписанного романа! Ему, видите ли, нужно то, что пишут все! — И с укоризной добавил: — Это все ты! потихоньку утащил у меня тетрадку! Я бы не дал!
— Да ведь он похвалил тебя, сказал, что есть талант!..
— Похвалил! Он, наверное, всем так говорит, кто не под его дудку пляшет! Тоже в народ ходил, а мне, хоть и молод я, в народ ходить недалеко! Всегда могу! Рабочий верно сказал: барич! И чего он знаменитость из себя изображает? Ведь только и есть, что с писателями знаком! Наверно, подумал, что мне его протекции нужны? Десять лет не буду писать, но потом увидишь — все-таки буду в литературе!
Гул вечеринки возрастал, все чаще слышалось пение. Разносился молодой, размашистый голос Фиты:
Наша жизнь коротка —
Все уносит с собою!
Из нестройного, разноголосого хора выделялись густой, как медвежий рев, дикий голос Павла и тонкая фистула Онтона:
Где прежде в Капитолии
Судилися цари —
Там в наши времена
Живут пономари!
Ленц, пожилой полный человек в визитке, с крупными чертами некрасивого лица, принял Бушуева в кабинете, тесно заставленном тяжелой мебелью, с бронзовым бюстом богини Паллады на большом письменном столе. Подал юноше руку, сказал, что может устроить его на службу в окружной суд, и просил прийти туда наутро: сказал, что он там его встретит и представит председателю.
Юноша поблагодарил, передал заготовленное прошение и хотел было откланяться, но Карл Карлович, оглянув его блузу, сказал: «постойте» — и, на минуту заглянув в смежную комнату, вынес оттуда черный суконный сюртук.
— Это мой сюртук, я носил его, когда худой был! Теперь он мне не годится, но вам придется как раз, возьмите его и еще купите себе крахмальную рубашку!
Ленц передал юноше сюртук, две трешницы, проводил до порога и, снова пожав ему руку, сказал:
— До завтра!
Наутро Клим в крахмальной сорочке и сюртуке, болтавшемся на его худощавой фигуре, как на вешалке, поднялся по величественной мраморной лестнице, застланной красным ковром. У подъезда и у лестницы сидели и стояли мужики с котомками за спиной. Ждать в приемной пришлось недолго. Карл Карлович во фраке с адвокатским знаком в петличке, с портфелем в руке приехал одним из первых и, увидав Бушуева, пригласил его за собой.
Они долго шли по длинному коридору. В большом кабинете, украшенном масляными портретами царей, за огромным письменным столом сидел старый великан в форменном судейском мундире с золотым шитьем. Лицо его, украшенное седыми бакенбардами, ежеминутно подергивалось. Перед ним стояло в очереди несколько человек.
Ленц представил нового «вольнонаемного». Старичище встал, протянул волосатую руку юноше, быстро и привычно пробормотал:
— В уголовное отделение, стол второй!
Они вышли, прошли коридор, спустились в первый этаж.
— Ну что, каков наш председатель?
— Я испугался его! — признался юноша.
— А на самом деле добрейший человек, передовых взглядов. Ему под восемьдесят, младший брат декабриста. Когда старший брат прислал из каторги двоим своим братьям кандалы, в которых его везли в Сибирь, братья, чтобы получить каждому часть цепи на память, взяли ее за концы и разорвали на две части. Вот люди были!