— С попами деликатничает! — добавил Оферов, — ну, да — внове он здесь, обойдется!
Челяк вскочил и взволнованно забегал по комнате, громыхая сапогами.
— В прошлый раз, — начал он, остановясь, — встречается мне на площади поп Матюшинский — самый главный из них ябедник — и говорит: «Что это я тебя никогда в церкви не вижу? Что ты, молоканин али еще какой веры? И потом, говорит, дошло до меня, будто ты разные бредни мужикам болтаешь, умствуешь относительно священных таинств и прочее? Это как? Ты смотри у меня!» — «Я, говорю, батюшка, не молоканин, а только что в церковь хожу, когда есть к тому мое желание и опять же время, а загонять меня туда силой — что толку? Что же касаемо разговоров с мужиками — то, конечно, мы, мужики, обо всем промежду себя говорим, а понятия ни об чем по глупости нашей не имеем. Вы бы, говорю, как пастырь духовный, должны объяснить нам, наставлять нас! Я, мол, и то вот все собираюсь спросить вас: растолкуйте мне, как надо понимать таинства: что — все они равны между собой или нет?» Он подумал и — строго таково — говорит: «Конечно, все равны, а тебе — что до этого?» — «Да как же, говорю: коли все равны, расценка-то у вас им разная: за исповедь берете две копейки, а за свадьбу пятнадцать рублей! Коли все равны, то все бы их и пустить по две копейки!» Как он закричит на меня! Посохом застучал. «Подлец, говорит, ты, а не прихожанин! Как смеешь издеваться над таинствами?» — «Я, говорю, не издеваюсь, я с ваших же слов говорю!» — «Я, говорит, тебя…» — «Да куды, мол, вы, батюшка, меня из мужиков-то можете разжаловать? Ниже-то мужика куды можете поставить?»
Челяк, довольный собой, захохотал, и на выпученных глазах его мелькнули слезы.
— Сплавить бы его! — заметил Оферов, — больно смутьян и доносчик! Один над другим норовят все выслуживаться перед архиереем да повышение в чинах получить! И все за счет мужичишек! Староверов ловят, обыскивают, книжки запрещенные старого письма отбирают, с жандармами перенюхиваются: недавно отобрали отпечатанные на гектографе сочинения Льва Толстого «Евангелие» и «В чем моя вера?». Тоже и раскольники теперь портиться стали, а в попы ни один порядочный человек не пойдет нынче: так — пройдохи. Не в попы, так в полицейские!
— Хуже старого-то тятеньки?
— Еще бы! Тот хоть деспот был, и на руку тяжел, и деньгу любил, а за мужиков перед начальством горой стоял!
— Ну, а земский каков? — выспрашивал писатель.
Друзья только руками замахали.
— Отставной майор, пьяница и вор!
— Вместе со старшиной воруют и друг друга покрывают! Старшина разбогател, мужиков в морду бьет, в арестанке гноит, духовному ведомству мирскую землю продал… ну, на что нам эта семинария? Мужики в ней не учатся, а выходят из нее учителя церковных школ! И ведь все это они оба устроили: и землю и дом поворотили так, будто бы мужики сами из усердия пожертвовали!
Челяк погладил бороду и неожиданно добавил:
— Однако мы такую политику подводим, чтобы земский же и сместил старшину! Поссорить их надо!
— Чего же вы хотите?
— А проведем в старшины человека нового духа — кого-нибудь из трезвенников: тогда пойдет совсем другой разговор! Хотим старшину, угодного народу: нам выгоднее с народом быть, на его стороне…
— Да, мы за народ, за бедноту! — подтвердил, разглаживая бороду, Челяк. — Нам иначе нельзя, как мы сами — мужики!
— Но ведь вы, собственно говоря, промышленники: у одного сад, у другого мукомольное дело? — недоумевал писатель.
— Не в том сила, что кобыла сива! — разъяснял Челяк, — не только мы, обедневшие арендаторы земли, а есть крупные заводчики и фабриканты, понимающие, что революция — хочешь не хочешь — все равно будет! Буржуи, и те нынче конституции хотят!
— Самодержавие мешает капиталу, — изрек глухой, — и поэтому не устоит на старом месте.
— Так и напиши! — шутливо подтвердил Челяк.
— Ты, милый, то пойми, что главная масса все еще в закоснелом состоянии… Просвещение здесь у нас началось… с единиц! Да и то сказать, как нам не быть за революцию, когда землю-то у нас у первых отобрали! А кому отдали-то? Миллионщикам!..
— Ну, едем к Неулыбову! — Оферов поднялся из-за стола. — Надо же устроить человека, полезного народному делу!
— А пока что, — продолжал Челяк, — в первую голову разделай старшину, ей-богу! Окажи нам содействие! Мы его тогда — по-божьи! с господом! Хе-хе!
Два «просвещенных и либеральных» кулака, ратующих по своим соображениям за умеренную революцию, с неожиданной заботливостью повели Клима Бушуева к выходу, где уже стояла сивая лошадь Челяка.
— Не в том сила, что кобыла сива! — кряхтел Челяк, садясь в телегу и забирая вожжи, — народ просыпается, в красные рубахи одевается! Будет праздник! Шире дорогу — земля мужикам!
Мятежный дух издавна был свойством волжского народа. С древних времен заселялись привольные берега великой реки теми, кто был неуживчив, не ладил ни с властью, ни с церковью, кто не мирился с жестокими законами неправедных судей, кто хотел необузданной воли. Заселялась Волга сектантами и раскольниками, переселенцами и беглыми с Дона и Украины; самые названия приволжских сел и деревень: Жигули (Молодцы), Отважное, Старый Буян и Новый Буян или распространенные фамилии — Бушуевы, Буяновы, Жигулевы, Баталевы, Казаковы, Солдатовы — как бы свидетельствовали о буйном и воинственном характере как предков, так и потомков волжан.
Волжское приволье и океаны приволжских степей на протяжении веков запечатлели в ряде поколений влечение к мечтам и фантазиям о вольной воле, о вольных землях, где текут молочные реки с кисельными берегами, о «фармазонном» рубле, чудесно возвращающемся к своему владельцу. Фантастичность характеров, склонность к ярким мечтам и вместе живость, предприимчивость и энергичность, словно навеяны были марами широких волжских горизонтов, куда-то манивших и внушавших веру в возможность сказочного счастья. И всякое вольное слово, тайком доходившее из города, падало на благодатную почву.
Уединенность Займища, куда никакое начальство, кроме сборщика податей, никогда не заглядывало, долгое время позволяло сохранять древний, патриархальный уклад жизни, но после катастрофического обезземеливания края и пришествия на Волгу крупного капитала деревня быстро втянулась в орбиту города. Возникло тяготение к городскому труду, потребность в грамотности. В Займище, несмотря на обеднение, появились признаки городской культуры, открылась школа, появилась библиотека-читальня.
Первым сдвигом были давнишние уличные чтения Кирилла и Вукола: память о них осталась. Деревня создала школу. Брат Вукола с лекциями для взрослых явился уже как желанный друг. Но еще прежде Владимира Буслаева действовал Солдатов — образованный человек, с революционным складом мыслей, создавший слой новой мужицкой молодежи, которую вскоре стали называть «сознательными» или «трезвенниками».
Тем временем школьники Вовы, в течение нескольких лет игравшие в самоуправление, превратились в парней, уже в какой-то мере образованных, любящих газету и книгу и в свою очередь стремящихся к продолжению образования.
Все они кое-что знали, кое-что читали, тайно получали подпольную литературу, имели привычку к чтению газет и выражали свои мысли уже совсем по-новому. В деревенских общественных делах брали верх, объединившись с таким же кружком в Кандалах. Влияние сознательных на окружающих распространялось все шире и шире, и в их ряды вступала подрастающая молодежь.
Правда, в сравнении с главной массой крестьянства они казались ничтожной горстью.
Коренной, «серьезный» мужик приглядывался к ним хмуро и недоверчиво.
Как-то не было среди «трезвенников» людей солидных, положительных: преобладала молодежь или горячие, безрассудные головы, поэты. И была какая-то глухая борьба в молчанку между новыми мужиками и старыми.
В этом отношении Лаврентий Матвеевич Ширяев ничем не отличался от коренной массы положительного крестьянства. Это был обыкновенный, степенный, серьезный мужик, хороший хозяин и двужильный работник, такой же молчаливый, как и старший брат его Яфим. Оба они считались зажиточными, середняками. Но и зажиточность Лавра была самая обыкновенная, середняцкая: он не голодал с семьей, хлеба хватало до нови, скотину и упряжь имел справную и все хозяйство — крепкое. Такая зажиточность была всем понятна, уж так исстари велось, что все Ширяевы жили справно — первыми были работниками в деревне, силачи, умники, непьющие, скупые и жадные до работы, каким был и дед Матвей в свое время.
Никто не мог так богатырски работать, как работали Ширяевы, и держалась их зажиточность только неустанным трудом, бережливостью и воздержанной их жизнью. Таков же был и Лаврентий: широкоплечий, видный собою, с большим серьезным лицом, с окладистой бородой и умными глазами, всегда смотревшими исподлобья. Но даже и об уме Лавра, которым светился его взгляд, никто не знал ничего особенного. Уж очень был осторожен и скуп на слова этот мужик.
С появлением библиотеки он стал читать запоем, но и о прочитанном не любил говорить, больше слушал других, словно копил в себе тяжелые мысли. Одно время был внешне религиозен, каждое воскресенье ездил на Дальние Хутора к обедне, но вдруг как отрезало: молча отвернулся от церкви.
Никто не знал, о чем он молчит, да и мало кто интересовался этим. Лишь некоторые чувствовали, что в этом скрытном и замкнутом человеке годами шла какая-то большая и одинокая внутренняя работа.
Быть может, еще юношеские публичные чтения Вукола и беседы с ним, потом воскресные лекции Вовы и постоянные разговоры «сознательных», выросших на его глазах в какую-то почти политическую партию, — лезли теперь в уши и бередили сердце, заставляя размышлять долго, медленно и тяжко.
Известно было только одно, что к «сознательным» Лаврентий чувствовал недоверие: ему говорили о них, что это те самые люди, которые собираются уничтожить в государстве порядок, а он любил во всяком деле порядок. Они восставали против богатых, а Лаврентий не мог причислять себя к беднякам.