Иногда оба, сцепясь, как бы не в силах были расцепиться и потом, отскочив, снова ходили по кругу, как дерущиеся петушки.
Из толпы сыпались замечания: всем хотелось, чтобы «свой» боец свалил «новичка», но Вукол, на вид худощавый и меньше противника, не поддавался.
– Наддай ему, Ванька!
– Всыпь долгоушему татарину!
– Гололобому!
– Дай не крестьянину! Страннему!
«Странними» в селе называли посторонних крестьянам, приезжих, безземельных, бедняков, батраков и ремесленников, работавших по найму. Каждый из маленьких кандалинцев привык, подражая старшим, презирать «странних».
Расцепившись, они снова сцепились. Вукол оказался более гибким, успел неожиданно рвануть Ваньку на себя, отчего тот внезапно упал на колени, причем, падая, нечаянно ударил противника локтем в лицо. Разъяренный Вукол подмял силача под себя.
Их розняли. Начался гвалт. Кричали, что Вукол неправильно ударил. Но у него под глазом вздулся синяк: бить «по рылам» тоже считалось недозволенным.
Тогда Ванька заворотил рукав рубахи и показал синяк на руке – след «пожатия» руки Вукола.
Это тотчас изменило общий взгляд на новичка.
– Вот он какой! Только один раз жамкнул – и всю пятерню отпечатал!
– Тише! – закричал Ванька, отряхиваясь и надевая поддевку. – Бой был вничью! – И вдруг, дружелюбно улыбнувшись, протянул руку Вуколу: – Не сердись! У нас обычай – новичков в бою испытывать! Я – Иван Челяк, сын мельника Амоса! Меня еще никто с ног не сваливал: люблю таких, хоть ты и странний! Как зовут?
– Вукол! – ответил новичок, принимая протянутую руку.
Раздался взрыв общего смеха.
– Вукол! в угол! стукал!
Зазвонили в колокол. Все бросились по местам. Вуколу замазали мелом синяк под глазом.
Вошел учитель. В классе наступила тишина. Учитель внимательно обвел взглядом учеников и вдруг подошел к новичку.
– Это что у тебя под глазом? Шалил?
Вукол вспыхнул и встал.
– Шалил! – сознался он.
– Может быть, ударил кто?
– Нет, – твердо, но тихо сказал Вукол, – ушибся!
– Об дверь! – подсказал кто-то.
– Да, об дверь! – подтвердил новичок.
Учитель прошел к кафедре, развернул книгу и, погладив белой рукой свою золотистую бороду, сказал протяжно и громко:
– На-ачнем-те!
Брату Вукола Вовке было только четыре года. На самой середине лба у него от золотухи все еще оставался шрам с морщинками во все стороны в виде лучистой звезды. Это было очень красиво – звезда во лбу, – и Вовка гордился ею. Вообще после болезни, во время которой ему как больному во всем в семье оказывали предпочтение, всякие льготы и преимущества, он стал очень самолюбив, считая себя избранной натурой.
Благодаря солнечным дням вёдреной осени он и по улице бегал без шапки, в одной рубашонке, босиком, в коротеньких штанишках, затвердевших на коленях и принявших неподвижно-изогнутый вид. Такой костюм и белесые волосы шапкой нисколько не отличали его от прочих деревенских ребятишек, день-деньской вертевшихся около строящейся церкви. Он видел там много щепок и стружек, сваленных в одну большую кучу. Каждый вечер матери посылали ребят за церковными щепками. Никто им не запрещал это делать: ведь церковь строилась на общественные крестьянские деньги. У Елизара было много своих щепок около дома, но Вовка в подражание товарищам однажды набрал в подол рубахи несколько щепок и только было собрался отнести их матери, как вдруг за спиной его раздался суровый голос:
– Ты что это делаешь?
Вовка оглянулся. Позади стоял низенький поп с длинной седой бородой, с посохом в руке. Остальные ребята побросали щепки и разбежались, едва завидев попа, но Вовка был всех меньше, глупее и самоувереннее: ему и в голову не приходило бежать.
– Брось щепки! – повелительно приказал старик.
Вовка бросил, обидевшись.
– Где живет твой отец?
– А вон! – указал Вовка на отцовскую избу.
– Хорошо! Ступай!..
Поп слегка стукнул его своей тростью, отвернулся и пошел мимо церкви к поповскому дому, на этот раз быстро шагая мелкими шагами и размахивая широкими рукавами рясы.
Вовка вприпрыжку бросился домой, сверкая босыми пятками, но дома ничего не сказал о своей встрече: вся семья сидела за ужином.
Через несколько минут пришел церковный сторож, поздоровался, сказал: «Хлеб да соль», потом вздохнул и, понизив голос, добавил, обращаясь к Елизару:
– Тятенька прислал за тобой: велел сейчас прийти!
Елизар удивился:
– Зачем?
– Не знай! Сказал только, чтобы скорее, дескать безо всякого промедления!
Елизар нахмурился. Он не любил протопопа: когда-то тятенька послал донос на него как на вредного прихожанина, в результате чего последовало путешествие с колокольчиком. Он избегал встречи с протопопом, а в церковь ходил разве что к пасхальной заутрене, причем становился на клирос и подтягивал певчим приятной, мягкой октавой. Суровый поп слов зря не тратит: значит, что-нибудь по строительному делу спонадобилось.
Он снял фартук, вымыл руки, причесал кудрявую голову и струящуюся завитками бороду, надел пиджак из «чертовой кожи» и отправился, благо дом попа был рядом. Вошел с черного крыльца, через кухню, и сказал кухарке:
– Доложите тятеньке: Елизар, мол, пришел; присылал он за мной!
Кухарка вышла из кухни и через минуту вернулась:
– В горницу зовет!
Елизар удивился: редко кого из бедняков допускал тятенька в горницу, кроме уважаемых и солидных людей.
Он вошел в маленькую, тесную прихожую и сдержанно крякнул. В дверях появилась приземистая фигура тятеньки в лиловом полукафтанье, препоясанная широким поясом, расшитым разноцветными гарусными шерстями.
Из боковой комнаты выглянуло сморщенное лицо протопопицы и скрылось.
– Елизар?
– Так точно, тятенька.
– Ну, входи!
Елизар подошел под благословение и поцеловал волосатую руку тятеньки. Потом стал у дверей.
Тятенька некоторое время ходил по горнице, чисто прибранной, с мягкой старинной мебелью, с резными ножками и спинками. Опытным взглядом мастер определил ее достоинства: еще крепостных мастеров работа. Под окном в клетке висела желтая канарейка. Пахло кипарисом. Тятенька не пригласил его сесть.
Протопоп остановился среди комнаты, сурово взглянул на прихожанина, закинув руки за спину и постукивая каблуками.
– Давно воротился в село?
– Недавно, тятенька.
– На постройке работаешь?
– Так точно.
– Знаю, что ты мастер на все руки… помню тебя… Да, да… ну, что ж! воротился – это хорошо! Я сам велел дать тебе работу по иконостасу… должен ты это ценить?
– Премного благодарен, тятенька, все мы здесь под вашей рукой…
– Вот только в церкви редко и прежде тебя видел и теперь не вижу… за это не похвалю… Православный?
– Не старовер же!.. А в церковь ходить не всегда бывает время! Зачем присылали-то?
Тятенька нахмурился. Не понравился ему свободно державшийся прихожанин.
– Вот что: плохо детей воспитываешь, сегодня сам я застал твоего младшего сына за похищением церковного имущества. Церковное дерево украл и хотел домой унести. Конечно – ребенок, его не виню, но весь ответ падает на тебя: ты послал ребенка воровать? и у кого? у церкви!
Елизар вздрогнул и выпрямился.
Тятенька повысил голос, глаза сверкали из-под сдвинутых седых бровей…
– Чем это пахнет? Что полагается за кражу церковного имущества? Стоит мне захотеть – и завтра же будешь опять в тюрьме! Ведь ты знаешь, – тут протопоп ткнул себя перстом в грудь, – я здесь начальник, больше никто! Что захочу – то и сделаю над тобой!
С каждым словом протопопа Елизар бледнел все больше. При словах «я здесь начальник» в груди его вспыхнула старая вражда: слишком много вытерпел он обид от начальников. Вспомнил скитания по заводам и фабрикам: везде были начальники, грозившие тюрьмой. И вот теперь, едва он пытается начать жизнь и работу без начальников, является новый властитель над его жизнью и смертью – поп-самодур, давно ненавидящий его, быть может, только за то, что не видел у него надлежащего унижения… Елизар затрепетал: он знал, что значит предъявленное к нему уголовное обвинение, знал безграничную власть протопопа и не тюрьмы испугался: боялся за судьбу семьи. Не от страха побледнел – от жгучей ненависти, скопившейся в душе в течение всей жизни, полной несправедливых обид и унижений; что-то прихлынуло у него к горлу, мускулистые руки вздрогнули, готовые схватить опасного врага за горло.
Протопоп не понял его состояния и опасности, которой сам подвергался: с удовольствием смотрел на бледную, трепещущую жертву.
Елизар переломил себя, сдержал то, что клокотало в нем, молча повалился перед протопопом, стал на колени, сказал тихим, дрожащим голосом:
– Простите, тятенька… не досмотрел за сыном… не посылал его и ничего не знаю, что он сделал, но в недосмотре виноват!.. Простите!
Лицо протопопа прояснилось. Вид униженного, во прахе лежащего врага своего, бедняка, за что-то уважаемого всем селом, удовлетворил его. Самая походка с закинутой кудрявой головой и независимый вид мастерового с давних лет возмущали его. Нужно было согнуть, раздавить гордеца: орудием для этого он выбрал ребенка.
– Встань! – сказал протопоп более мягким голосом. – На первый раз прощаю! но – смотри! Ступай! Да в церковь ходи чаще! Вы все такие-то – странствующие, векую шатаетесь по свету! Да еще вот что: убирайся из церковной квартиры! Чтобы и духу твоего не было!
Когда Елизар вышел из поповского дома, зеленые круги ходили перед глазами. Лишь унизившись, смог он спасти семью от позора и сиротства. Только что кипевшая в нем ненависть остыла, превратившись в холодный и твердый нерастворимый ком.
– Негодяй! – прошептал он, оглянувшись на поповский дом. – Никогда не забуду, никогда не прощу, никогда не пойду в твою церковь!
Елизар не пошел домой, зашагал вдоль длинного села. Сгущались медленные степные сумерки. В домах кое-где мерцали огоньки, бабы доили коров, с поля возвращалось овечье стадо. В вечернем воздухе тихой осени далеко были слышны всевозможные вечерние звуки, блеяние овец и голоса хозяек.