Кандалы — страница 3 из 87

Бабы развели костер перед шатром и стали варить кашу. Все сели на кошме посреди шатра и ели сырые опенки с хлебом.

Потом ели горячую картошку, хлебали пшенную похлебку. Пока ужинали, наступила темная весенняя ночь с редкими крупными звездами, выступившими в густой черной вышине.

После ужина все легли спать на кошме вповалку. Вукола с Пашкой положили рядом, накрыли пахучим дубленым тулупом.

– Жених с невестой! молодые! – шутили мужики.

– Спите, с богом! – сказала бабушка.

Но они еще долго шептались, рассуждая между собой. В отверстие шатра сверху глядели звезды.

– Небушко – это божий шатер! – шептала Вуколу его подруга, обнимая его за шею тонкими ручонками. – А звезды – гвоздочки золотые, небо ими прибито, чтобы не упало, – сама баушка баяла – ей-богу, не вру, лопни глаза! А наверху сидит бог: он дождик делает, гром и молонью, а коли Илья-пророк по небушку ездит на огненном тарантасе – сама баушка баяла, – в тот раз гром гремит и молонья бывает! И еще на небе есть анделы: рук у них нетути, только головки и крылышки, как у птичек – сама баушка баяла!

Вукол с полным доверием слушал Пашкины рассказы и охотно верил, что около гумна им повстречался домовой, на небе живет бог, а сиявшие высоко звездочки казались светленькими головками ангелов, которые словно шевелили в темной вышине своими птичьими крылышками.

Проснулись от шума и говора. В селе часто и весело звонили в большой колокол.

Все были на ногах. Бабы торопливо одевались, мужики запрягали лошадь в телегу. В небе еще теплились звезды, в разрез шатра смотрела темная ночь. Было холодно. Все вышли из шатра, тревожно о чем-то говоря и не слушая друг друга. Взявшись за руки, дети выбежали вслед за ними.

Над селом все небо переливалось золотисто-алым светом. Издали доносился шум многих человеческих голосов. Набат то умолкал, то снова лился беспорядочными ударами, сливаясь в сплошной медный вой. К ярко освещенному небу от земли плыло густое облако, казавшееся белым, как пар. В пылающем небе что-то трещало.

– Ай-ай! – закричала Паша и вдруг заплакала, стала звать бабушку, не выпуская ручонки Вукола.

– Баушка, небушко горит!

– Ах ты, восподи! – старуха всплеснула руками. – Что с вами делать-то! Оферовы горят! Наискосок от нас! Таскаться едем, а вас некуда деть! Девка с вами останется! Дом у Оферовых горит, беды как!

– Зачем, баушка, горит?

Парень, взвазживая лошадь, раздраженно проворчал:

– Богатые они, черти!

II

Вукол сидел на полу бревенчатой избы у ног старушки, одетой в синий сарафан с оловянными пуговицами. Рядом с ним был его друг и дядя – Лавруша. Бабушка пряла пряжу, крутя жужжащее веретено; подле нее пряла ее дочь – Настя, молодая девушка. На тяжелой сосновой скамье у стола плел лапоть дед с длинной седой бородой, а на конике старший брат Лавруши – взрослый парень Яфим – мастерил из камыша рыболовную снасть. Зимний закат светил в льдистые стекла, придавая им красноватый оттенок.

Смутно вспоминалось, как мать выносила из дому узлы, что-то привязывали позади тарантаса, подушками застлали сиденье; на них села мать, посадив рядом Вукола. На козлы рядом с ямщиком Романевым вскочил человек в странной одежде, в синем картузе, с саблей у пояса и длинными усами. Около крыльца неподвижно и безмолвно стояла большая толпа. Вышел отец, одетый по-дорожному, сел с матерью, и тройка понеслась по широкой сельской улице к выгону, за околицу.

Приглушенно звякал колокольчик с подвязанным языком, погромыхивали бубенчики; кругом была широкая, ровная степь, пахло травой, пылью и лошадиным потом. Вукол долго любовался на саблю усатого человека и радостно смотрел по сторонам дороги, откуда словно кланялась высокая желтеющая рожь. Потом все это как-то исчезло из памяти и сознания: Вукол, убаюканный бубенчиками и мерным покачиванием тарантаса, заснул на руках у матери…

Теперь Вуколу было шесть лет, он жил в деревне Займище в гостях у деда и бабушки.

Изба деда стояла прямо против околицы и была похожа на него самого: большая, кряжистая, свороченная из толстых балок, с серой соломенной крышей и хмурыми окнами. Таков же был и дед: большой, плечистый, худой, но тяжелый; когда ходил по избе – половицы гнулись под его лаптями. Борода была у него длинная, седая, голова лысая и голос – как у медведя. Со взрослыми детьми говорил мало и любил, чтобы понимали его с одного слова. С маленькими был ласков.

Бабушка – небольшого роста, сухонькая, с тонким профилем смуглого лица. Говорила и смеялась тихо, застенчиво, добродушно.

Лавруша – деревенский мальчуган с темно-русыми густыми волосами шапкой, с глубоким взглядом исподлобья, степенный и рассудительный, настоящий маленький мужичок. Почти одинакового роста и возраста, дядя и племянник очень любили друг друга, целый день проводили вместе, а ночью спали в обнимку на полатях.

В переднем углу избы стояла божница со множеством темных икон и лампадкой из цветного стекла, на стене висела раскрашенная картина, изображавшая «Как мыши кота хоронили», вдоль бревенчатых стен стояли широкие и тяжелые сосновые скамьи, перед божницей – стол. Четверть избы занимала большая русская печь с белым подтопком, с чуланом за ним и обширными полатями, которые соединялись с печью толстым брусом. Большие лазали на полати прямо с печи, дети могли перелезать туда только по брусу. Около двери – коник, в котором хранились лыки, сбруя и разный хозяйственный скарб.

В простенке между передними окнами висело, наклонясь, аршинное зеркало базарной работы, украшенное бумажными цветами, засиженное мухами. Чаще всего останавливалась перед кривым своим отражением в этом зеркале Настя.

Настя была статная светловолосая девушка с миловидным лицом. Она «невестилась», одевалась в ситцевые платья, носила кольца и серьги.

Стекла окон мороз изукрасил вычурными синими цветами. Зимние сумерки сгущались. Настя, подышав на стекло и поглядев в оттаявший кружок одним глазом, крикнула детям:

– Качка идет!

В калитку стучался единственный в деревне нищий.

Опрометью, как испуганные котята, бросились дети с печки на полати, карабкаясь по брусу, забились там в дальний угол, зарылись головами под подушки и тулупы.

Медленно вошел Качка, крепко хлопнув заиндевевшей дверью.

Он был очень высок ростом, худ и тонок, с маленькой, птичьей головой, остриженной наголо, со смуглым морщинистым лицом почти без растительности, с длинным острым носом, с большой сумой, висевшей через плечо почти до земли. Худые тонкие ноги в промерзлых лаптях, обернутые тряпьем, дрожали. На исхудавших плечах моталась старая солдатская шинель.

– Милостинку Христа ради! – тихо сказал Качка и стащил с головы рваную шапку, крестясь на иконы.

Настя пошла в чулан, принесла большой ломоть ситного хлеба.

– Прими Христа ради!

Качка перекрестился, опустил кусок в бездонную тощую суму и сказал своим хворым глухим голосом:

– Спасет Христос!

– Погрейся! – жалостливо сказала бабушка. – Тебе бы на печке лежать, а ты по миру ходишь!

– Нет у меня никого, все померли, а солдата, видно, и смерть не берет, качки ее заклюй!

– А коли ты на службе-то был? давно, чай? – слегка заикаясь, спросил Яфим.

– Давно! – старый солдат выпрямился. – При анператоре Миколае Первом служил, еще до воли, двадцать пять лет, а ноне вот – хожу по миру. Што поделаешь? Судьба! Качки ее заклюй!

– Чего это – качки?

– Воронье в старину мы качками называли… пословица у меня такая: качки ее заклюй!

– Да ты и то на старого ворона похож!

– Качкой дразнят, а крещеное имя и сам забыл!

– Годов-то сколь тебе?

– Многа! Смолоду больно здоров был, в гренадерах служил… одних палок до тыщи получил, а розог и не упомню сколь, скрозь строй водили и в беглых был, всего было… ну, пымали, в железные кандалы заковали и – на кобылу!..

– На какую кобылу?

– А эфто, сударка, коли на площади секли кнутом, так на кобылу клали – на помосте скамья такая, на дыбы ее ставили, руки-ноги ремнями привяжут, а палач – берегись, ожгу! – как кнутом вдарит, сразу кровь брызнет!

Качка с торжеством оживился, когда крикнул глухим своим голосом: «Берегись, ожгу!»

– Страсти какие! – всплеснув руками, вздохнула Настя.

– Нынче што за служба? – охотно продолжал Качка. – Баловство одно!.. При нонешнем государе – ни тебе скрозь-строя, ни тебе кобылы, ни, тьфу тебе, розги – ничего! Рази эфто служба, качки их заклюй! Нет, они бы послужили с наше! Забрали меня вьюношей, скованного увезли, а воротился домой стариком, шкура у меня дубленая, живого места нет на спине, рубцы-то и сейчас ноют по ночам!.. Вот это – служба! Маршировка была – ногу-то вытягивай, носок к носку, все как один во фрунте стоишь – ни жив ни мертв, в амуниции – чистота, опять же артикулы – «на краул», например, взять – легкость требовалась, а пехота идет – земля дрожала! Э, да что баять, касатка, нету нынче такой службы! Покойный анператор Миколай Первый говаривал: девятерых убей, десятого выучи! И убивали! А я вот двужильный был. Бессмертным в полку звали, боялась меня смерть! Воротился домой вчистую, ан – нет ни кола, ни двора, ни родных, ни свойственников: всех бог прибрал! А вот живу да живу, качки меня заклюй, одно слово – бессмертный!..

– А на войне бывал ты, дедушка?

– Как же! Севастопольскую кампанию всеё перенес! Георгия имел за храбрость! што было!.. ад кромешный!.. сколь народу полегло! Ну, бог меня хранил неизвестно для ча: и секли меня, и скрозь строй водили, и на кобыле был, а на войне – хоть бы те царапина! Да таперича и забыто все!

Ребятишки, чуть дыша и едва высунув головы из-под тряпья, с ужасом слушали страшный рассказ.

Качкой пугали в деревне детей, говорили им, что старый солдат уносит их в своей суме. Никто, кроме него, не ходил с сумой за подаянием; только поп, который несколько раз в год приезжал с Мещанских Хуторов по сбору.

Качка ушел. Ребята слезли с полатей своим обычным путем через брус на печь – и свесили через «задорогу» свои головы.