– Нешто! – иронически ухмыльнулся дядя.
– Когда?
– Недавно, как только вода сбыла! Нам и самим было жалко рубить, долго не рубили, да и наследник-то примолк было: думали – не спятился ли? Потом вдруг дошло до нас: экстренно надо рубить! И срубили!
– Жалко! – вздохнул Вукол.
– Жалей не жалей, все одно! Не мы – так срубил бы наследник! Так уж лучше мы! Лес этот наши прадеды берегли да растили! Дубы хорошие: кажнему мужику на амбар либо на баню хватит! А лес – он что? Пройдет время – опять вырастет!
– Конечно, это я так… наше детство вспомнил… мы тоже росли здесь!
И, помолчав, твердо сказал:
– Без леса другая будет жизнь!
– Знамо, без него будто шире и светлее стало: Проран и город видать. А вечером городские огни светятся через Волгу. Когда с Жадаевской горы подъезжаешь к нашей деревне, случается ночью, кажется, будто в нашей деревне городские фонари зажглись! – Дядя помолчал и опять повторил: – Коли пришло время порушить все – так уж лучше мы!
– Да, лес! – печально вздохнул Вукол. – А помнишь бабушкины сказки? А поверье про огненного змея? Все это как будто из лесу шло? Суеверие – и вместе с тем – поэзия!
– Эх, – по-своему воодушевился Лавр, – кабы ты видел, как валились старые дубы! Только гул шел по лесу, дрожала земля! А уж сокорей таких боле не увидим: им, чай, лет по полтысячи было! – Лавр помолчал и почему-то заговорил про отца: – Чудесное дело: что-то повывелись у нас бородачи: ни Яфим, ни мы с тобой бородачами, пожалуй, не будем, а ведь он – бородач!
Вукол не ответил, засмотревшись на широкую гладь Волги, простиравшуюся за срубленным лесом, вплоть до беленького городка с осьмиугольной башней. Казалось – рукой подать стало от деревни до города.
– Ну, пойдем, – помолчав, сказал Лавр, – проведаем старика!
Разбитый параличом, дед Матвей лежал в сенях маленькой кельи, в которой обитала горемычная вдова Настя с двумя осиротевшими детьми: к умирающему лишних людей не пускали; язык у старика плохо ворочался, отходил дед. Пропускали только тех, с кем сам он хотел попрощаться.
Из калитки вышла Настя, чем-то теперь напоминавшая отца, – высокая, костистая, желтая, с большим лбом.
– Ребяты! – полушепотом позвала она и махнула рукой Лавру и Вуколу, стоявшим рядом.
Юноши вошли в сени. Высокие, статные, крупные костью, они тоже напоминали Матвееву породу.
Дед лежал на полу под приоткрытым пологом. Страшно было смотреть на него: живой богатырский скелет, обтянутый коричневой кожей в складках и морщинах, с провалившимися в глубокие орбиты страдальческими глазами. Седая борода, изжелта-белая, отросла до пояса, свисая с иссохшей груди волнистыми, вьющимися, как спираль, прядями.
Внук и сын низко склонились к умирающему, став для этого на колени.
Дед оглядел их усталыми, очень внимательными глазами и дрожащей рукой коснулся головы каждого.
– У-ми-раю! – медленно прошамкали его запекшиеся губы. – Лаврентий, ты – хрестьянин! А ты, Вукол, – он дотронулся до рукава внука, – не хрестьянин будешь!.. До чего дожили? Нет земли!
И вдруг неожиданным движением поднялся и сел на постели, опираясь на тряпье страшными, исхудалыми руками великана.
– Отберите, – задыхался дед, словно бредил, смотря перед собой в неизвестную даль остановившимися глазами, – отберите… у мошенников… землю!..
Это было его последнее слово.
Со смертью деда вся власть в доме окончательно перешла к Ондревне, давно уже проявившей деятельный и предприимчивый характер скопидомки.
Косноязычный Яфим был почти бессловесен – до того смиренно и кротко выглядел он, но зато являлся могучим, хотя и безмолвным исполнителем ее хозяйственных идей.
У них росли две дочери-малолетки. Ондревна заблаговременно копила им приданое.
Лавру сказала:
– Приглядывай невесту: женим – тогда разделиться надо, свою семью заведешь, на себя работать будешь, как полагается! – И, понизив голос, мельком добавила, обращаясь к Вуколу: – А тебе, Вукоша, ничего не надо; ты по ученой части пойдешь!
Деда хоронили на старом деревенском кладбище за околицей, где под могильными холмами и покривившимися крестами лежало несколько крестьянских поколений. Зарыли его рядом с бабушкой, поставили над ними новый, общий для обоих, тяжелый крест, сделанный из большого дуба, до этих пор лежавшего при дороге перед кряжистой избой стародавнего крестьянского богатыря.
Старики сошли в землю, а жизнь – хуже ли, лучше ли – все-таки шла вперед: крестьянский сын Кирилл Листратов учился в столичном университете, внучонок мужика Матвея отправлялся в большой губернский город – учиться. Даже малолетний Вовка шел в школе первым учеником. Деревенские парни – Лёска и Аляпа – ушли в заволжский город работать на чугунке. Овдовевший Федор Неулыбов уехал в Сибирь. Лаврентий раздумывал о необходимости жениться; предсказание отца оправдалось – дороги дяди и племянника расходились с самого начала юности.
После похорон деда и древнеславянских поминок по нем – Лавр и Вукол легли ночевать на дворе, в телеге, застланной сеном, под кошмой.
Ночь была тиха и по-летнему тепла. Ярко горели звезды. Хором пели лягушки.
Друзья долго говорили, вспоминая чудачества деда, по душе – доброго, но сурового и жестокого по велениям крестьянской жизни.
Глядя на звезды, решали вопрос – существует ли загробная жизнь, нужна ли религия и церковная служба. Служителей алтаря Лавр считал хозяйственно-необходимыми: надо же кому-нибудь обедню служить, крестить, венчать, хоронить? Говорили о кончившейся аренде, о наступившем безземелье, о том, что им делать, как жить.
И опять при взаимной их любви друг к другу сталкивались книжная мечтательность одного и крестьянский реализм другого.
На восходе солнца они пешком прошли через Дуброву и маленькую деревушку Яковку, откуда завиднелся песчаный берег Волги, со стоявшим у парома дымившим маленьким Купцовым пароходиком. Сколько раз они в детстве ездили с покойным дедом через Волгу на пароме с возами золотистой пшеницы – продавать ее на городском базаре! Все кругом было родное с детства: отлогий песчаный берег с ленивыми волнами, кудрявая Дуброва позади, «мары» и синевшая за могучей рекой горбатая гора Бурлак.
Пароходишко развел пары. Вукол едва успел перепрыгнуть через мостки, едва пожал руку друга, как завизжал пронзительный свисток, и красные лопасти колес парохода зашевелились, подымая бурно кипящую волну. Бечева, хлопая по воде, натянулась, паром, полный телег, лошадей, баб и мужиков, вздрогнул и медленно отделился от деревянных мостков маленькой деревенской пристани.
Лавр долго стоял на пустынном песчаном берегу и провожал глазами все уменьшавшийся паром. Вукол махал ему шляпой, и у обоих было тоскливо и грустно на сердце, словно с болью и кровью оборвалась между ними живая пуповина, с детства питавшая их любовь и дружбу. Оба не столько понимали, сколько нутром чувствовали всю важность этой их первой серьезной разлуки.
Скоро пароход стал казаться букашкой, ползущей с какою-то ношей по широкому лону спокойной реки. Течением относило его вниз, и Лавр не смог более различать тонкую фигуру высокого юноши в груде возов с поднятыми кверху оглоблями. И опять, как когда-то, чем-то жгучим облилось его сердце.
Он тяжело и горько вздохнул, внезапно почувствовав, что почти одновременно лишился двоих близких людей, любимых с детства.
Очутившись один на опустевшем берегу, еще некоторое время слушал однообразный шум набегавших и пенившихся волн. Потом повернулся и медленными, тяжелыми шагами пошел через песчаные бугры голого берега, казавшегося ему теперь унылым, – к сказочно и радостно улыбавшейся зеленокудрявой Дуброве.
Часть вторая
Педагогический институт находился на главной улице города, во втором этаже углового трехэтажного дома. Третий этаж занимала квартира директора.
В обширной комнате с надписью над дверями «1 класс» шумела большая толпа молодых людей: одни, разговаривая, сидели за партами, другие прогуливались от стены до стены, третьи стояли группами. Тут были не только шестнадцатилетние юноши, приехавшие сдавать вступительные экзамены, но и взрослые – второклассники и третьеклассники, – собиравшиеся к началу учебного года. Многие носили усы, брили бороду и выглядели студентами.
Институт, выпускавший будущих народных учителей, был единственным на все Поволжье. Кроме того, сюда стремилась молодежь Уфы, Урала и даже Сибири. Здесь был небольшой процент окончивших местное городское училище, попадались убоявшиеся премудрости духовной семинарии, обращали на себя внимание оренбургские, уральские и астраханские казаки.
Казаки были совсем взрослые люди с военной выправкой, бравые усачи. Одевались хорошо, держались независимо. Сыновья казацких сотников или полковников – они получали содержание от зажиточных родителей или от своих станиц.
Главную же массу воспитанников института составляли крестьяне – из числа беднейших, рассчитывавших только сдать экзамен на казенную стипендию.
От села Кандалы явились двое: Вукол и сын Челяка – Иван. От них обоих еще пахло деревенским полем. Ванька перерос Вукола. В поддевке и высоких сапогах выглядел статным, здоровым детиной, старше своего возраста. Рядом с ним Вукол казался особенно худощавым и тонким. У обоих сейчас было озабоченное выражение лиц: экзамены нужно было сдать непременно кругом на пятерку, чтобы получить десятирублевую стипендию.
– Сочинение зададут писать! – передавали из уст в уста.
Вукол и Ванька прислушивались к разговорам, стараясь заметить говоривших наиболее книжно, угадывая в них соперников по части сочинения.
Больше всех разговаривал невзрачный смуглый юноша с длинным носом и живыми, несколько суетливыми манерами, уснащавший свою речь множеством иностранных слов. Звали его Климом.
– Вот этот, пожалуй, ловко напишет! – завистливо сказал Иван. – Если таких много наберется – прощай стипендия; отец обеднял, содержать меня не может!