Маленькая, но кряжистая, проворная, сметливая – умела она хоть кого уговорить разумными речами вперемежку с пословицами и присловьями.
Ездила на Мещанские Хутора, в Свинуху, в Спасское и все вынюхивала да выспрашивала, у кого какие невесты считались на выданье в этот мясоед, какого они были роду-племени, не было ли в роду пьяниц, дураков, озорников или больных дурными болезнями – все вызнала бойкая мещанка и остановилась на семье земских ямщиков Романевых в Кандалах. Там оказалась на выданье хорошая девка – видела ее Ондревна, говорила с ней: из себя аккуратная, крепенькая, без изъянов, работы не боялась, хоть и не такая крупная, как романевские мужики, – в бабушку уродилась. По разговору не дура, зря слова не брякнет. И решили сватать Пашу Романеву.
Исконные мужики – семья Романевых – хорошо знали крепкую семью деда Матвея, непьющую, работящую, зажиточную. Все помнили и бывшего соседа своего – умственного Елизара и как Пашка с Вуколом вместе росли, в детские игры, в жениха и невесту играли, а теперь, породнившись, теткой и племянником будут. Сладилось дело, на рукобитье по рукам ударили. Пошли девишники да пиры свадебные. Со стороны жениха Иван Листратов дружкой был, по улице в гурьбе гостей, баб и девок, растягивая гармонь, шел с бородищей своей черной, с глазищами цыганскими – частушки с прибаутками отхватывал. Весело свадьба прошла, хоть и небогато.
Переселился старшой брат в новую избушку, молодые в старой избе остались.
Дружно зажил Лаврентий с молодой женой. Миловидное, славное личико было у белокурой синеглазой Паши. Всем по душе пришлась простодушная, доверчивая улыбка ее, да и в глазах-то ее синих чистота да простота были. Почти еще детской душевной невинностью веяло от этой юной пары – только на год старше безусого Лаврентия оказалась семнадцатилетняя Паша, а все-таки норовила верховодить им.
Ондревна не оставляла их хозяйственными поучениями, но случилось так, что сразу же не повезло молодоженам.
Три лошади достались Лаврентию: новый Чалка, похожий на прежнего, давно умершего, с тою разницей, что был ленив необычайно, жеребая старая Карюха и красавец, на зависть всей деревне, Васька-Гектор.
Летом и осенью паслись они на другом берегу Постепка, напротив мыса, где речка становилась шире и глубже, чем у мостика. Паслись там лошади и из других дворов. Обыкновение было, чтобы при возвращении домой не делать крюку к мосту, перегонять лошадей через речку вплавь к мысу: ближе эдак было, потому все так и делали. Но однажды, прыгнув с берега в Постепок, почувствовала себя Карюха дурно – на сносях была и как раз тут время жеребиться ей пришло – не выплыла, утонула. Лишился лошади Лаврентий вместе с нерожденным приплодом. Лошадь для мужика – все равно, что друг и домочадец. Породистая Карюха с ее красивой головой, умными глазами и тонкими ногами была любимицей семьи и родоначальницей всех лошадей в хозяйстве деда Матвея. Навзрыд плакал о ней Лавр. А тут как раз осенняя пашня подходила – опросталась бы Карюха да и в плуг – полторы десятины только и было надельной земли у Лавра.
Погоревали Лаврентий с Пашей и решили новую лошадь купить: сразу пригодились сбережения дедушки Матвея.
Запряг Лавр Ваську в телегу и отправился за Волгу, через Бурлацкую гору – в уездный город на конскую ярмарку. Поскупился сын прижимистого Матвея въехать на постоялый двор – гривенника пожалел – остановился на площади, выпряг коня и к телеге привязал, сам в ближнюю харчевню пошел. Не одна его лошадь на площади стояла – многие так делали из копеечной крестьянской бережливости. На ярмарку почитай что все мужики из ближних деревень съезжались, в лицо друг друга знали. Но, видно, переменились времена – когда вернулся Лавр, одна пустая телега стояла: пропал красавец Васька без вести. Кинулся парень туда-сюда, у всех спрашивал – никто ничего не видал. Слыхом не слыхано было, чтобы у кого-нибудь лошадь украли среди бела дня на базаре.
Не так денег было жалко Лавру, как самого Ваську – такого же друга для него с детских лет, каким был старый Чалка для деда Матвея.
Пришлось купить вместо украденного коня обыкновенную крестьянскую лошаденку за восемьдесят рублей.
С тяжелым камнем на душе вернулся на ней Лаврентий в деревню и уже не плакал, не терзался, как это было с ним, когда погибла Карюха; молча вздыхал, упершись в землю взглядом, когда Паша утешала его ласковыми словами, гладя рукой густые русые волосы его:
– Не кручинься, Лавруша! Утро вечера мудренее, жена мужа удалее. Я отцу поклонюсь – лошадь вымолю!
Пришла и Ондревна с Яфимом своим.
– Слышу, слышу! Золовка хитра на уловки! – тараторила Ондревна. – Дотешились детки до беды! да и то сказать – как угадать? Тихо идешь – беда догонит, шибко пойдешь – беду догонишь!.. Так-то старые люди говорили!.. А ты, Лавруша, не унывай – оба вы молодые, всего еще будет впереди!
Лавр поднял голову, тряхнул волосами и вдруг улыбнулся.
– Эх! – он повел широкими, как у отца, плечами. – Видно, у всякого Филатки свои ухватки!.. Чужой ум не попутчик! Старики умели добро сберегать, и мы уметь будем! Работать будем, горбом возьмем!
– Пра… правильно, – заикаясь, подтвердил Яфим, – не пла… не плакать же!.. Лошадь-то я тебе дам покудова: по… помочью работать будем!
– Знамо, – перебила его Ондревна, – беда не дуда: играть не умеешь, а покинуть не смеешь! Попал в тиски, так пищи не пищи – выход ищи!
Братья вышли во двор новокупленную лошадь смотреть.
Решили Паша с Лавром изо всей силы работать, а беде не поддаваться. Когда родные ушли, Лавр вытащил из-за божницы чернильницу с пером и четвертушку серой бумаги.
– Чего это пишешь? – нагнувшись к нему, спросила ласковая Паша, обнимая его.
С трудом выводил корявым детским почерком без всяких знаков препинания отвыкший от грамоты Лаврентий.
«Здравствуй Вукол, – медленно читала через плечо мужа Паша, – больно я соскучился об тебе вспомнил нашу прежнюю дружбу и сердце мне ровно кто обливает чем…»
Тут всхлипнула Паша и заплакала.
Листратовы, лишившись казенного участка, не очень унывали: никто в деревне в точности не знал, сколько арендаторы денег нажили за сорок лет аренды, но полагали, что немало.
Павел то и дело за Волгу в город ездить стал: лабаз для ссыпки зернового хлеба на пристани купил, городской дом приобрести приглядывал, хлебную торговлю думал открыть. Но покуда продолжал по-прежнему жить в Займище, хотя никаких дел по земельной части с мужиками у него уже не было – вроде как на даче жил… Старшего сынишку в гимназию отдать в губернский город собирался, а сам, как и прежде, в ватном пиджаке и высоких сапогах ходил по-мужичьи.
Онтон постарел, безбородое лицо на печеное яблоко походить стало. Жил старым бобылем – один, держал работника да стряпку-старуху. У этого на старость тоже, видно, скоплено было – век доживать в Займище собирался.
Василий Листратов с женатым сыном Иваном и прежде-то немного земли арендовали, беднее других Листратовых жили, а теперь и вовсе почти по-середняцки работали на старой, надельной земле. К этому времени у всех у них яблочные сады подросли, что еще прежде посажены были, а теперь хороший доход стали давать.
В старые годы никто садоводством на степной стороне Волги не занимался; пустое это было дело тогда – без чугунки сбыта в городе не было, куда лучше казенную землю снимать, белотурку сеять – пшеницей жила вся Средняя Волга, весь луговой берег ее.
Как-то приехал из Кандалов Амос Челяк на своей большой сивой кобыле: печь печью лошадь была; подъехал ко крыльцу Павла, лошадь привязал, тяжелыми шагами в горницу ввалился, бобровую свою бороду разгладил и начал глубокомысленные речи за чаем разводить:
– Вы тут живете и ухом не ведете, об участке плачете, а ведь не в том сила, что кобыла сива! Был я в городе, в земскую управу зашел: землю теперь под сады у нас в Кандалах за речкой дают, и молоднячок для посадки через земство можно получить!
– У нас и без того сад вырос хороший! – возразил Павел.
– Вам хорошо, а тебе так и вовсе в город линия выходит. А вот мне покупатель на ветряк мой подвернулся, продал я мельницу, сад теперь за рекой сажаю!..
– Нашим козырям все под масть, – одобрил Павел, – посевами теперь не проживешь!.. Земля к большому капиталу отходит.
– Я так думаю, – наморщив лоб и сдвинув брови, продолжал Челяк, – теперь вся наша округа на садоводство перейдет: словом – наша сторонушка хвалится садами! Сбыт большой открылся: как только мост через Волгу провели, пошла чугунка на Сибирь! Прежде на Бурлаках вся и дорога кончалась, зимой гужевое движение было, а теперь, когда вместо маленькой станции большой вокзал выстроили, – поезда пошли. От наших-то деревень рукой подать стало… Теперь мужик – что ни привези, какую хочешь заваль – все с руками оторвут! Пригородными стали мы! Молодежь работать на чугунку пошла! Настасья-то, деда Матвея покойного дочь, уж на что вдовье ее дело, а сыновей в техническую школу определила при станции в Бурлаках: кончат школу, машинистами будут. А еще на каменоломни молодые ребята идут за Волгой, под горой цементный завод купцы строят!
– Чужая сторона прибавит ума! Кстати – Ванюшка-то где у тебя?
Даже побледнел Амос при одном имени сына, побарабанил пальцами.
– И сам не знаю, где он: матери пишет, а мне ни строки; в какую-то атлетическу школу поступил… чем бы дитё ни тешилось, лишь бы не плакало! Да и то сказать – надо дать коню поводья!
– Все-таки школа, – возразил Павел, – чему-нибудь да учат в ней?
Амос махнул рукой.
– Циркачом хочет быть, в цирке ломаться! нешто это дело? Да и школу-то, слышь, перевели в Москву. Одно слово – от рук отбился! Скажи, пожалуйста, какое это дело цирк? Бродяжничество! А мне-то для какой цели жить? Вот сад завожу – для кого? Не знаю!.. Мы с Оферовым по общественным делам теперь на сходке орудуем!
– Не в старшины ли метишь? – Павел искоса взглянул на него.
Амос отрицательно мотнул головой.