Кандалы — страница 48 из 87

Клим шагнул вперед и, ни на кого не глядя, продолжал, чувствуя, что его слушают:

– Не вешай голову! Ну что ж, что на поэта не похож? Ведь дарования зерно тебе природою дано, и с этой верою в груди – своей дорогою иди! Плаксива муза у тебя! Мечтанья тихие любя, чужда и смеха и греха, она печально хмурит лоб, а чуть – глазами хлоп-хлоп-хлоп! И в слезы! Ха-ха-ха-ха-ха!

Слушателям вспомнился Филадельфов и его саркастические речи, когда он со смехом бросил Климу шутку о слезливой музе его. Теперь в стихах Клим превратил его в Мефистофеля – давнишний образ скептицизма. Ясно – дописался до чертей!

– Ты добродетель изгони! Ты грусть на смех перемени! – продолжал поэт свою бредовую речь. – Чем все оплакивать опять – попробуй лучше осмеять! и в многопесенной груди ты струны мощные найди! По ним, как слыхивал я встарь, рукою смелою ударь! В напевах новых загремит мой хохот, злоба закипит, волью я в них сарказма яд, и о тебе заговорят, и, может быть, блеснет тогда твоя туманная звезда!

– Может быть! – глубокомысленно ответил из угла «граф».

Остальные молчали. «Стихотворная белиберда», которой Клим часто надоедал им, пробудила у каждого свои мысли, явившиеся отзвуком не только этих стихов, но и того, что происходило кругом: вместо сознания общего бессилия хотелось сильных слов.

* * *

Павел и Онтон Листратовы приехали в губернский город по случаю того, что сын Павла и племянник Онтона – мальчики школьного возраста – поступили в первый класс гимназии.

На одной из центральных улиц города – близ гимназии – сняли хорошую квартиру в шесть чистеньких комнат. Поселился в ней Кирилл вместе с мальчиками, а за хозяйку приехала Акулина Васильевна, поседевшая, располневшая, сильно сдавшая после трагической смерти дочери, но все еще красивая.

Недельки на две остались погостить и Павел с Онтоном – посмотреть, как будут заниматься мальчики.

Мальчики были обеих листратовских пород: сын Павла – рыженький, веснушчатый, сероглазый бутуз со смышленой рожицей маленького мужичка, а племяш Онтона с Мещанских Хуторов – красавец мальчишка, с прекрасными черными глазами, стройный, хрупкий, задумчивый.

Первый тотчас же вцепился в науку. Второй каждый день обливался слезами над учебниками: ничего не мог понять в книгах, написанных книжным языком, непонятным обывателям Мещанских Хуторов.

Онтон смутился, огорченный неспособностью племяша: вздыхал, разводил руками, пожимал плечами.

– Сколько бедняков нынче ученья добиваются, да и сам я на медные гроши учился, а тут вот и деньги есть, и все возможности, и хочу я, чтобы дети наши просвещение получили, – ну, способности нет или желания: что поделаешь? В школе-то оба учились хорошо, а вот в гимназии разница получилась: одному идет в голову, а другому – нет! Что за причина?

– Наверное, плохо подготовлен! – широко улыбаясь, заметил Кирилл. – Своего-то племяша я сам подготовлял, а этот сразу сбрендил: ошарашили его город и казенное ученье!..

– Видно, больно строго задают уроки-то! – сердобольно сказала Акулина. – А чего бы с малыша спрашивать? Какой еще разум у робенка? Время разум дает! Так-то стары люди говаривали.

– Не назад же брать его, коли приняли? – деловито рассудил Павел. – Поглядеть надо, може и вникнет!

– Я сам займусь с ним! – обещал Кирилл, – отстал он немножко.

Твердо решили, что учить детей необходимо. Против учения детей в «мирской» школе были только сектанты и раскольники, имевшие свои школы, где обучали чтению и письму по старым книгам на церковнославянском языке.

Павел и Онтон под несомненным влиянием Кирилла были сравнительно просвещенными людьми: пример Кирилла, получившего университетское образование, в их глазах был живым доказательством того, что и крестьянин может приобщиться к науке не хуже господ.

Гонение на учащихся, стремление не допускать крестьян к высшему образованию они близко принимали к сердцу, считая это результатом дворянской политики. Дворян они ненавидели и открыто сочувствовали будущей революции, от которой ждали прежде всего земли для крестьян – за счет отжившего дворянства.

Особый, либеральный, слой кулаков, только что потерявших «золотое дно» земельной спекуляции, – они гораздо раньше рядовых крестьян, хотя и весьма своеобразно, задумывались о революции: им хотелось руками народа уничтожить крупное землевладение и, обойдя миллионеров, отдать землю и промышленность в руки многочисленного класса мелкой крестьянской буржуазии, то есть таких, как они сами, удовлетворив крестьянскую массу небольшими участками.

– Знаю я из жизни, – с глубокомысленным видом рассуждал Павел, – а также из некоторых книг: всякий капитал имеет свойство возрастать до бесконечности. Не может он сказать себе – «довольно, будет!» Обязательно разгорится азарт и жадность явится, как у всякого хозяина или как это в карточной игре бывает! Дворянский же строй вместе с царем росту капитала мешает! Поэтому и мы – промышленники из крестьян – стоим за революцию, против помещиков и против царя! Ясно, что революция обязательно должна произойти, ежели не при нас, так при детях наших, а поэтому с нашей стороны глупо было бы путаться у нее под ногами, выгоднее заранее присоединиться к народу.

Он помолчал, побарабанил крупными пальцами.

– Мы-то, можно сказать, сколотили копейку около земли, ближе к земле и хотим держаться! Но кто знает, что будет с детями нашими? Так ли, сяк ли – образование им необходимо.

Павел вздохнул, опустил в землю выпученные оловянные глаза и добавил:

– Править государством всегда будет имущий класс, если же земля перейдет к народу, значит, народ и будет править. Вот, например, Кирилл: маленький капиталишко мы поровну от отца получили…

– Нет у меня никакого капитала! – прервал брата Кирилл. – Ты сам знаешь, что я истратил его на образование, а теперь из университета вылетел, из промышленного класса тоже: ин-тел-лигент я, разночинец! Идти мне больше некуда, как только в революцию! Революционное движение уже начинается. Деревня разоряется и озлобляется, а здесь – сами видите, что делается. Молодежь учащуюся и молодежь рабочую гонят в Сибирь! Вам, деревенским людям, не мешало бы связаться с городом, да это и будет, произойдет само собой. Вот – просят меня устроить в моей квартире вечеринку с участием рабочих. А сначала в этот же вечер будет публичный концерт в коммерческом клубе в пользу ссылаемых в Сибирь. Конечно, отчисление секретное – билеты берите по дорогой цене, надо же помочь ссыльным! а прямо с концерта – на свою вечеринку попадете!

– Беспременно на оба вечера пойдем! – решительно сказал Онтон. – Не только для денежной помощи, но и поглядеть нам надо на вас!

– Назвался груздем – так полезай в кузов! – вздохнул Павел.

Онтон подмигнул:

– Ведь и мы коммерсанты, как же нам в коммерческий клуб не пойти? особливо – ежели в пользу революции?

Большой концертный зал был полон нарядной городской публики.

В первом ряду сидел вице-губернатор, и чуть не рядом с ним оказались степенного вида мужики в суконных поддевках, возбудившие у окружающих невольный интерес: кто такие? прасолы или толстовцы?

Вначале Павлу и Онтону было скучно: поджарая барыня играла на рояле – такую молотьбу подняла, хоть уши зажимай. Ни к какой песне музыка эта подходящей не была.

После музыкантши вышла красивая женщина с нотами в руках, пела под рояль: ничего! Здоровый голос, только ни одного слова не разобрали крестьяне: больно рот широко разевала! Казалось им, что все-таки куда ей до покойной Груни-красавицы! Уж на что Акулина состарилась, а и то, когда помоложе была, – на свадебных пирах много занятнее пела, чем барыня эта. Визгу много, а понять ничего не поняли Онтон с Павлом.

Когда певица ушла, вышел высокий, статный мужчина в сюртуке и с длинными до плеч, как у дьякона, волосами, с иконописной бородкой. Поджарая села за рояль, а он низко и неловко поклонился публике. Музыкантша чуть тронула клавиши, человек запел густым, струнным голосом. Павел и Онтон переглянулись.

Казалось им – не человек пел, а где-то в праздничный колокол ударили, похоже было и на орган, который они недавно слышали, когда в немецкую кирку заходили службу послушать, или, может быть, не запел ли где-нибудь спрятанный хор?

Легко, просто, без натуги, свободно звучал гармоничный, огромной силы и необыкновенной красоты бас. Плавно переходил певец с ноты на ноту, и когда переплывал на новую, то прежние еще продолжали звенеть, перепутываясь между собой, словно он играл ими, как жонглер в цирке.

Певец пел о великом и вольном городе, кем-то разгромленном за вольность и непокорность свою:

Порешили дело…

Все кругом молчит…

Лились жалобы, кто-то оплакивал горькую утрату. Вдруг могучий голос расширился, хлынул кипящей волной, как река, бьющаяся о скалистый берег:

Белой плачет кровью

О былых боях…

Грянула высокая нота. Словно буря ворвалась в высокий, строгий зал, и как бы дрогнули тяжелые колонны его. Поняли все – не о старой беде пелось в старой песне, а о новой, о том, что злые силы бушуют над безмолвной страной, как осенние буйные ветры. Поняли люди певца, и гром аплодисментов потряс воздух старого мрачного здания. Крики, стук, топот и рев толпы свидетельствовали о ее настроении.

Изо всех сил хлопали Онтон и Павел, и сидевший рядом с ними Кирилл, и мелькавшие в толпе меж колонн раскрасневшиеся «граф», Клим, Вукол и Фита.

Когда толпа угомонилась и певец, наконец, сошел с эстрады, Кирилл спросил, смеясь:

– Хорош голосок?

– Буря! – ответил Павел.

Онтон осведомился:

– Кто же это такой?

– Бывший семинарист – Ильин!

В квартире Кирилла шел дым коромыслом, все шесть комнат были до отказа полны не только студентами, преобладавшими в ту зиму на всех вечеринках в городе, но и людьми в рабочих блузах. Были среди них и подпольщики.

В большой комнате Ильин громовым голосом говорил речь, которую нельзя было не слушать, до того она была оглушительна. В ораторстве, как и в пении, его выручал прежде всего голос: когда заминался, подыскивая слова, литавроподобный бас его даже оттяжкой своей, без слов, гремел на всю квартиру. Речь его была непримирима, призывала к суровой требовательности. Ильин настаивал на пропаганде в деревне.