– Иначе лучше снять вывеску и закрыть лавочку! – закончил он.
Он умолк. Наступила тишина.
– Прежде чем говорить о закрытии лавочки, позвольте мне в эту речь добавить маленькую вставочку! – тихим голосом сказал молодой человек среднего роста с закинутыми за высокий лоб каштановыми, слегка вьющимися волосами.
Павел посмотрел в его сторону: фраза эта показалась ему знакомой, как и рыжеватая голова с большим лбом.
– Этой речи недостает некоторых подробностей, более обстоятельных знаний… Нужно глубже зачерпнуть, осветить настоящий момент как перелом к новому пути!..
С первых же слов оратор заинтересовал слушателей не красотой построения речи, не свободой хорошо подвешенного языка, а простотой и сжатой содержательностью, обилием убедительных мыслей. Чувствовалось, что он хорошо знает предмет, о котором говорит, и знает гораздо больше, чем говорит. В сравнении с тем, что он говорил, речь Ильина показалась трафаретной: постепенно вкрапливаясь, вливалось в нее совершенно новое содержание.
Молодой оратор говорил о рабочих, об их роли в революции, о таких широких горизонтах великого будущего, о каких до этого Павлу и Онтону и не мечталось. Всех захватили мысли, казалось, впервые брошенные в толпу.
Теперь и Павел вспомнил его: ведь это – друг Кирилла, приезжавший когда-то весной к ним в деревню с сестрою своей. А вот и она: сидит в укромном уголке рядом с Кириллом, и такой у них разговор идет, что как будто и не заметили Павла, проходившего мимо.
Толстокожему уравновешенному здоровяку Листратову, редко впадавшему в чувствительность и никогда не принимавшему близко к сердцу чужого горя, неожиданно для него самого вспомнилась Груня, чужая для всех, которую прочили замуж за Кирилла, а того потянуло к заезжей ученой барышне. Пожалуй, из-за этого не по сердцу выбрала тогда Груня мужа, да и погибла… Тело-то ее волнами в разлив прибило прямо к задам листратовских домов… А Кирилл, как ни в чем не бывало, сидит с этой, разговоры разговаривает… Пожалуй, и женится, войдет в семью интеллигентов, для которых революция – все!.. Но что такое творится теперь в городе? Бедой какой-то пахнет: шлют людей в Сибирь да в каторгу. А дальше что? Тяжелое предчувствие шевельнулось в мужицкой душе Павла: и все из-за того, что увидал брата, должно быть с нареченной невестой.
«Вставочка» затянулась надолго, вплотную сгрудились слушатели к низенькому человечку. Что-то в ней почуялось такое, что и под Павлом земля закачалась. Быть им всем в Сибири! А Россия куда идет? Сдвинулась махина с места, чуть заметно поплыла, а у Павла сердце в первый раз в жизни заныло, под ложечкой засосало! Выпить, что ли?
Подвернулся Онтон.
– Где у них там буфет-от? Айда, старик, хватим!
В плывучей толкотне понесло их в задние комнаты, откуда нюхом чуялся винный дух: в буфете в табачном дыму плохо было видно людей. Преобладали блузники и молодежь. Из угла сквозь общий шум слышался ровный, спокойный голос:
– Люди из народа не могут быть народниками, потому что знают народ! Господин Ильин хороший человек, но он – барич, жизни не знает! До крестьянской-то революции очень далеко-с! Десятки миллионов людей ковыряются в земле, рассеяны по деревням! Агитация до них не скоро дойдет! Говорят, у нас есть опытные люди! На них возлагаются надежды…
– Извините-с! Опытные люди теперь все по кустам сидят! А как же иначе? Вы вот это и сказали мне, что и я, мол, опытный? Верно! Выслан сюда в кандалах-с, по этапу! На Путиловском заводе работал! Нынче, я вам скажу – у нас, у рабочих, не с бочки речи говорят, а потихоньку, полегоньку, шепотом перешептываются. До открытых-то восстаний ох как далеко! И все-таки, заметьте, – без рабочих не начать революции! Мужик – он с хитрецой, мужик разный бывает, а у рабочих одна душа! Тут хозяева, а насупротив – мы! Эх, какая ненависть кипит, кабы вы знали! Холодная, как лед. Никогда мы с хозяевами этими, с толстосумами нашими, ни о чем договориться не могли, а теперь и договариваться не желаем! И без того, как в пекле, задыхаемся! Да лучше бы они нам хоть это место, хоть пекло-то, уступили – потому что мы и на том свете не поладим с ними!
Это говорил из угла человек в блузе, с продолговатой каштановой бородой и холодными, как сталь, пронзительными глазами. Говорил сухо и язвительно, с наружным спокойствием годами накопившегося сарказма. Холодные слова его проникали в сердце, как яд, а от пронзительных глаз становилось неприятно.
Он встал и вразвалку вышел из комнаты.
– Вот черт! – вырвалось у кого-то. – Речь, можно сказать, тоже непримиримая, но только с другой стороны, а глядит-то как? Его глазами вместо алмаза можно стекло резать!
– А ты, часом, не стекольщик?
– Стекольщик и есть! А он кто?
– Слесарь с литейного завода, Альбрехт! Его будто и не видать нигде, а вся суть в нем: что скажет, то вся мастерская примет – а оттуда и по всему заводу его словцо пойдет! Поговори-ка с ним! Башка! А язык! Как бритва! Петербургский подпольщик.
– Эх, если бы все рабочие были у нас, как Альбрехт!
– В том-то и горе, что еще мало таких!
Вошел Кирилл и поманил кого-то пальцем: из облаков дыма возник поэт Клим Бушуев. Кирилл под руку повел его за дверь. В коридоре стоял Ильин, слушавший разговоры.
Кирилл познакомил их.
– Я прочел ваши стихи! – сурово и строго пророкотал певец. – Пожалуй, когда-нибудь что-нибудь выйдет, но теперь это не то, что нужно в нашей литературе! Вы слишком мрачно рисуете народ!
Заметив, как изменился в лице поэт, Ильин добавил:
– Талант есть, продолжать следует, но печататься рано! – И начал говорить о том, что Клим слишком молод, что времени впереди еще много.
Возвратил поэту тоненькую тетрадку и повернулся к нему спиной. Его сразу окружили поклонницы его голоса.
Клим стоял красный, как вареный рак.
– Оратор! – раздраженно сказал он, обращаясь к Кириллу. – Герой ненаписанного романа! Ему, видите ли, нужно то, что пишут все! – И с укоризной добавил: – Это все ты! потихоньку утащил у меня тетрадку! Я бы не дал!
– Да ведь он похвалил тебя, сказал, что есть талант!..
– Похвалил! Он, наверное, всем так говорит, кто не под его дудку пляшет! Тоже в народ ходил, а мне, хоть и молод я, в народ ходить недалеко! Всегда могу! Рабочий верно сказал: барич! И чего он знаменитость из себя изображает? Ведь только и есть, что с писателями знаком! Наверно, подумал, что мне его протекции нужны? Десять лет не буду писать, но потом увидишь – все-таки буду в литературе!
Гул вечеринки возрастал, все чаще слышалось пение. Разносился молодой, размашистый голос Фиты:
Наша жизнь коротка —
Все уносит с собою!
Из нестройного, разноголосого хора выделялись густой, как медвежий рев, дикий голос Павла и тонкая фистула Онтона:
Где прежде в Капитолии
Судилися цари —
Там в наши времена
Живут пономари!
Ленц, пожилой полный человек в визитке, с крупными чертами некрасивого лица, принял Бушуева в кабинете, тесно заставленном тяжелой мебелью, с бронзовым бюстом богини Паллады на большом письменном столе. Подал юноше руку, сказал, что может устроить его на службу в окружной суд, и просил прийти туда наутро: сказал, что он там его встретит и представит председателю.
Юноша поблагодарил, передал заготовленное прошение и хотел было откланяться, но Карл Карлович, оглянув его блузу, сказал: «постойте» – и, на минуту заглянув в смежную комнату, вынес оттуда черный суконный сюртук.
– Это мой сюртук, я носил его, когда худой был! Теперь он мне не годится, но вам придется как раз, возьмите его и еще купите себе крахмальную рубашку!
Ленц передал юноше сюртук, две трешницы, проводил до порога и, снова пожав ему руку, сказал:
– До завтра!
Наутро Клим в крахмальной сорочке и сюртуке, болтавшемся на его худощавой фигуре, как на вешалке, поднялся по величественной мраморной лестнице, застланной красным ковром. У подъезда и у лестницы сидели и стояли мужики с котомками за спиной. Ждать в приемной пришлось недолго. Карл Карлович во фраке с адвокатским знаком в петличке, с портфелем в руке приехал одним из первых и, увидав Бушуева, пригласил его за собой.
Они долго шли по длинному коридору. В большом кабинете, украшенном масляными портретами царей, за огромным письменным столом сидел старый великан в форменном судейском мундире с золотым шитьем. Лицо его, украшенное седыми бакенбардами, ежеминутно подергивалось. Перед ним стояло в очереди несколько человек.
Ленц представил нового «вольнонаемного». Старичище встал, протянул волосатую руку юноше, быстро и привычно пробормотал:
– В уголовное отделение, стол второй!
Они вышли, прошли коридор, спустились в первый этаж.
– Ну что, каков наш председатель?
– Я испугался его! – признался юноша.
– А на самом деле добрейший человек, передовых взглядов. Ему под восемьдесят, младший брат декабриста. Когда старший брат прислал из каторги двоим своим братьям кандалы, в которых его везли в Сибирь, братья, чтобы получить каждому часть цепи на память, взяли ее за концы и разорвали на две части. Вот люди были!
В нижнем этаже, в канцелярии уголовного отделения, было несколько комнат; каменные стертые плиты полов и аршинной толщины стены говорили о том, что здание стояло века. Высокие окна – за железными решетками.
– Когда-то здесь было арестантское отделение! – добродушно объяснил Ленц, входя в довольно большую комнату с низкими каменными сводами.
За тремя большими простыми столами, накрытыми темной клеенкой, сидело несколько человек, все скрипели перьями, наклонясь над работой. По стенам стояли три тяжелых раскрытых шкафа, в которых хранились дела, с надписями над каждой полкой: «Убийство», «Разбой», «Грабеж», «Кражи», «Растление», «Изнасилование», «Скотоложство». Дальше Клим не стал читать. Его поразил мрак этих преступлений. Наружность писцов соответствовала окружающей обстановке: бедно одетые, с тупыми лицами, они не обратили на пришедших никакого внимания. Один из них был бритый старик с лицом в серебряной щетине, в потертом цветном камзоле, высоких чулках и башмаках с пряжками: старинный покрой, уцелевший с восемнадцатого века. За большим столом, во главе двоих писцов, сидел столоначальник – с бородой и волосами Робинзона или «головы Иоанна Крестителя на блюде», но на этом и кончалось последнее сходство, так как от «Иоанна» несло перегаром.