Федор Неулыбов выглядел тридцатилетним человеком, с преждевременной сединой на висках коротко остриженной головы, с резкими складками горечи у рта и добродушно-одутловатым лицом с реденькой черной бородкой. Видно было по лицу его, что немало соленого хлебнул этот незадачливый человек за годы своих скитаний.
Ходил дома в серой блузе и высоких валенках. Двор дома был пустынен, ворота полураскрыты, из хлева выглядывала тощая деревенская коровенка. Больше никакого хозяйства у Неулыбова не было. Работы по агентству – почти никакой. Целыми днями изнывал Федор от безделья. Подвернувшиеся квартиранты оказались большим подспорьем в его жидком бюджете и, кроме того, невольно развлекали своего хозяина. Жил Федор Неулыбов на свете как бы нехотя, не ища в своей жизни какого-либо смысла. Жил мечтой о возрождении, о том времени, когда кончится аренда мельницы и сада в уплату долга, а настоящее с его тусклым бездельем и постоянным безденежьем вызывало в нем лишь скуку, тоску и озлобление.
Но это недовольство своим положением сближало его с вечно недовольным Челяком и было главной причиной его участия в борьбе кандалинцев со своими властями.
Клим и Вукол зажили, как два недавние студента.
Поездка Клима в Саратов не удалась: «опасный» писатель оказался переведенным на житье в Астрахань, куда он уже не поехал и, в течение нескольких лет пережив множество мытарств, вернулся в родной город. Захолустный городишко за это время превратился в крупный торговый центр благодаря открывшейся сибирской дороге. В городе выходила большая прогрессивная газета, где Клим быстро занял положение популярного фельетониста. Все было бы хорошо, если бы в наступившее банкетное время Клим не был арестован и выслан в Кандалы, село, избранное для временной высылки самим высылаемым.
Поселившись в Кандалах, он изредка посылал в газету корреспонденции и статьи о деревенской жизни.
Вукол с необыкновенной горячностью выполнял нелегкие обязанности земского врача не только в Кандалах, но и разъезжая по своему врачебному участку с неизменным своим возницей Степаном Романевым. Кроме того, он организовал в Народном доме драматическую труппу из местных крестьян.
По вечерам к ним приезжал Челяк. В маленькой столовой компания просиживала до полуночи в разговорах о сельских общественных делах. На эти собрания почти всегда являлся Степан Романев специально для чтения столичных газет, получаемых врачом и писателем. Семья Романевых, разросшаяся до двадцати человек, была исконная раскольничья. Все они, начиная с деда Лукьяна, были мужиками огромного роста. Взрослые сыновья Лукьяна, имевшие взрослых же детей, не уходили от отца, жили в большой въезжей избе, в задней ее половине, во всем подчиняясь деспотической воле отца, по старому, патриархальному обычаю воспитанные в строгой раскольничьей нравственности. Лишь внуков своих Лукьян отдавал в мирскую министерскую школу из-за льгот по воинской повинности.
Все в этой семье, как и сам Лукьян, были степенные, замкнутые, упрямые. По воскресеньям ходили в моленную; в остальные дни совершали моления всей семьей у себя дома, в избе, причем становились на колени перед большим киотом, полным старых потемневших икон и пели в унисон печальные, однообразные стихи. Впереди всех стоял на коленях дед Лукьян со своим иконописным суровым лицом и большой бородой, еще не совсем поседевшей. Патриарх широко осенял себя двуперстным крестом и клал земные поклоны, касаясь лысым лбом маленькой шелковой подушечки, засаленной от долгого употребления.
Казалось бы, в такую старозаветную семью никак не могли проникать новые идеи «сознательных», тем не менее самый младший и любимый из внуков Лукьяна, Степан, давно уже не участвовал в молениях и даже не ходил в моленную, а самая младшая внучка, Паша, была выдана в православную семью за Лаврентия.
Кроме мирских газет, Степан получал также и раскольничью литературу из скитов, но не старинные религиозные книги, а новые, написанные литературным языком, хотя и славянским шрифтом.
Отступничество Степана как от моленной, так и от православной церкви очень удручало Лукьяна, но властный дед уже не мог сломить молодого парня: Лукьян почти примирился с вольнодумством внука и только не терпел мирских книг в своем доме. Степан прятал от деда свои газеты и книги, читать их приходил по вечерам к Неулыбовым.
В то время как врач, писатель и Челяк вели свои разговоры за чаем, Степан, разостлав на соседнем столе или подоконнике газету, лежал на ней всей грудью и, водя пальцем под строкой, углублялся в чтение. Иногда он забывался и неожиданно вскрикивал:
– В Киеве рабочие бастуют!
Или:
– А студенты-то? Опять!
Но тотчас же конфузился и умолкал, еще крепче и обстоятельнее налегая грудью на газету.
Иногда вся компания вместе с Неулыбовым отправлялась вечером в гости к Челяку. Отвозил их на резвой «башкирке» Степан и, удалившись в кухню, продолжал чтение там, ожидая своих седоков.
Челяк передние комнаты сдавал учительницам, а сам, как и Неулыбов, довольствовался маленькой столовой и обширной кухней с русской печью.
Гостей встречала дородная, все еще красивая жена Челяка, выше его ростом, белотелая, с приветливыми веселыми глазами, обычно скромно опущенными; говорила она мало, но всегда остроумно, и даже в молчании ее чувствовался притаившийся бес, дремлющая сила. Известно было, что кряжистый Челяк постоянно вел с ней упорную борьбу за свою независимость и на этом равновесии двух сил покоилось их семейное счастье.
Она тоже вздыхала о былом богатстве, кратко мелькнувшем в ее жизни, сочувствовала борьбе мужа с властями не без радужных надежд: ей хотелось быть старшинихой.
– Теперь уж мы с вами – окончательно! – смело сказала она писателю, – куда конь с копытом, туда и рак с клешней!
Занавески в маленькой комнате плотно задвигались, с потолка ярко светила большая лампа с жестяным абажуром, стол, накрытый клетчатой скатертью, ставили посредине комнаты. Хозяйка приносила большой медный клокочущий самовар, выставляла варенья и соленья, а Челяк озабоченно исчезал в сени и являлся оттуда с ведерной бутылью настойки темно-вишневого цвета, наполнял изрядный графинчик и опять бережно уносил солидную бутыль во тьму чулана, проделывая все это с какой-то особенной торжественностью. Настойку, изобретенную им самим, он называл «путаницей» за смесь всяких пряностей, на которых она настаивалась, и за те последствия, которые она ему причиняла, выпитая в большом количестве.
Компания не без удовольствия приступала к «путанице», пригубливала свою рюмку и Челячиха.
Едва успевали выпить по рюмке, как дверь медленно отворялась и в нее громоздко влезали Оферов и Елизар. Желтая борода последнего, струившаяся винтообразными прядями, и огненные кудри значительно посерели, но сам Елизар мало поддавался наступающей старости: Клим дул на пальцы и махал рукой после его рукопожатия.
Беседа к их приходу была уже в разгаре: партия надеялась прижать земского начальника угрозой разоблачения его уголовных проделок. Ключ к ним и документальные улики уже находились в руках Челяка. Таким путем хотели принудить его сместить старшину. После низложения старшины предполагалось открыть карты, изменить майору и предать его в руки правосудия.
– Мы его – по-божьи! – мечтательно говорил Челяк и развивал хитро задуманный план действий, полный дипломатических тонкостей, уловок, уверток, казуистики и «политики».
Над хитроумием Челяка все дружелюбно подсмеивались, но однажды молчавший весь вечер Елизар сказал, тряхнув прядями своей светложелтой бороды:
– Мелко все это, Амос, мелко, потому что покудова мы канителимся – все это лишним окажется!
Челяк воззрился на своего друга:
– Почему?
Вукол, Клим, Оферов и подобострастно слушавший всех Неулыбов с любопытством посмотрели на старика.
– Мелочи, конечно, – доктор пожал плечами, – но кто знает – на грех и грабли стреляют!.. Ты как будто что-то знаешь? – с улыбкой обратился он к отцу.
– Знаю! – Елизар кивнул головой и, понизив голос, спросил Челяка: – Училки-то твои дома?
– Нет, они уходят всякий раз, когда у нас гости. А что?
– Ну так вот. Был я нынче на станции, маленький ремонт нужно было сделать на телеграфе. Гляжу – все шушукаются, тревога какая-то у них. А телеграфист – друг мой старый – отводит меня к сторонке и говорит: «Чур, между нами, Елизар, такая телеграмма через наш аппарат прошла, что волосы дыбом: в Петербурге в народ стреляли!» И рассказал!
Все вскочили, вышли из-за стола.
– Стреляли? В народ?
– Почему?
– Было шествие рабочих к Зимнему дворцу… шли к царю… с хоругвами… вел их какой-то священник… а в них приказано было стрелять…
– Странный священник! – пробормотал писатель. – Все это теперь отзовется по всей России.
– Началось! – после общего молчания сказал Челяк и побледнел. – Раньше, чем ожидали!
– А ведь завтра у нас свои события! – Вукол развел руками. – В народном доме утром формально открытие сельскохозяйственного общества с выборами!
– А потом сход для избрания старшины на новое трехлетие! – добавил Челяк. – Боевой день и даже скандальный, будем менять старшину, а против земского предъявим уголовные улики! Эх! Что будет!
– И вечером же в Народном доме первое представление пьесы «Бедность не порок» с моим участием! – Вукол пожал плечами.
– Зачем ты только в революцию идешь, – пошутил Клим, – ведь ты же артист!
Неулыбов махнул рукой:
– Все там будем!
– Это в тюрьме, что ли? – мрачно спросил Оферов.
– Тьфу! тьфу! – Челячиха суеверно отплюнулась через плечо.
В наружную дверь застучали. Все невольно вздрогнули.
Челяк решительными шагами направился к выходу.
– Кто там? – послышался его строгий и громкий голос.
Снаружи тихо доносился говор нескольких голосов. Скоро хозяин вернулся в сопровождении троих мужиков в дубленых полушубках с медными бляхами на груди, с длинными палками в руках, в скрипевших от мороза валенках. Это были десятские – сельская полиция.