Трофим протянул ей руку, но Ондревна предупредила его, склонившись земным поклоном к ногам Неулыбова.
– Что ты? Зачем? – отодвинувшись от нее, почти закричал он, нахмурившись с явным неудовольствием. – Я не бог!
– Ты не бог, да ближе нашего стоишь к богу-то! – твердо возразила Ондревна. – Знаю, за что кланяюсь: ежели, что сказал – сделаешь!
Молчавший во время этой сцены Федор слушал неспокойно: он возился на стуле, меняя позу, вздыхая, потирая свою коротко остриженную полуседую голову, кряхтел и, наконец, заговорил:
– Слушаю я, смотрю и дивлюсь: за кого люди считают моего отца? Без году неделю богат – сорок лет был беден и не за деньгами к нему идут, а за добрым словом!
Федор обвел всех вопросительным взглядом.
– Вот и сейчас о ссыльных печалится, ссыльным будет помогать. А мне, единственному своему сыну, всегда говорит, чтобы я сам на себя надеялся, ни труда, ни бедности не боялся.
– Печальник он за народ наш! – наставительно отвечал Челяк и, помолчав, добавил тихо: – И за тебя тоже!
– Новостей нет ли каких про ссыльных-то? – спросил Трофим.
– А как же, есть!
Челяк полез в карман и вытащил измятое письмо на нескольких листках серой бумаги. Разложил его перед собой на столе, надел очки в медной оправе и, сделавшись похожим на алхимика, провозгласил, обводя всех строгим взглядом:
– Письмо Лаврентия из тюрьмы!
– Батюшки! – Ондревна всплеснула руками.
– Читай! – Трофим Яковлич положил локти на стол.
Челяк кашлянул и начал тем размеренным, монотонным голосом, каким обыкновенно читают мужики книги религиозного содержания или письма солдат с военной службы.
– «Нас без суда и следствия ссылают в Архангельскую губернию. На прощание мне хочется сказать вам несколько теплых слов.
В январе нас арестовали, незаконно заковали в цепи и посадили в одиночные камеры. На другой день цепи сняли, и пошла новая тюремная жизнь. Описывать ее особенно не буду, потому что эта тюремная жизнь в России стала обычаем нашего правительства и народ перестал бояться тюрьмы.
Во время прогулки на тюремном дворе много раз мне доводилось спрашивать людей в арестантской одежде: «Вы за что сидите?» Они отвечали: «За беспорядки!» Нас спрашивали: «А вы за что?» «А мы – за порядки!» – отвечали мы им.
Я хочу объяснить в этом письме, за какие порядки попали мы в тюрьму.
Насколько мужик ни сер, а ум у него еще никто не съел. Стал луч света доходить и до мужика. Задумался мужик и говорит: «Век в одной коже не проживешь!»
Века и годы в невежестве нашем пили мы вино – хорошего в этом нет. И вот бросили несколько человек в нашей деревне пить вино, а потом и много нашлось людей, желающих трезвой и здоровой жизни. Кабак – этот гнилой родник – нам стал врагом. И мы забили двери царева кабака.
Вот наше первое дело.
Вот наша первая вина.
Когда мы стали следить за жизнью, как она идет на земле, мы увидели, что везде в России пошли беспорядки, жгли имения, рубили лес. Стали у нас рубить лес, крадучись по ночам, вошли в сделки со сторожами лесными, за вино и за разные взятки сторожа стали мотать лес. Но так как лес рос веками не для того, чтобы доставаться только одним хищникам, мы обществом и решили: взять его под свою мирскую опеку.
Это вторая наша вина.
От бессовестного поведения волостных старшин и писарей, от режима земского начальника народ не стал более выносить угнетения и без земского начальника, своею властью сменил волостных опивалов и ограблялов. Мир поставил своих, добросовестных людей. Но наши народные правители продержались только тринадцать дней: тринадцать дней светило нам солнышко, а потом опять зашло за непроглядные тучи!
Это – третья наша вина.
А вот и четвертая: когда мы, крестьяне, познали, что вино вред, лес нужно беречь, а не расхищать, власти – снизу и до самого верху должны быть добры и честны, что крестьянскую жизнь лучше всего могут устроить сами же крестьяне, то после этого у нас явилась задача поповская и ее-то мы стали разрешать; попы обещают нам будущий рай, а земной себе оставляют. Вот мы своему попу и заявили, что земной рай нам самим надобен. От этих мужицких слов забился поп как рыба в сетях – земля у него была незаконно им у общества присвоенная, – да скорее – донос губернатору; земский начальник – тоже донос. Удельный управляющий – тоже. Акцизный со своим горем тоже туда: узнал, что мы кабак закрыли – чуть с ума не сошел, приехал к нам: «Как так? Мужики бросают вино пить?» Кричит на нас: «Нельзя, незаконно!»
Не понравились им наши мужицкие порядки, и приехали в наши места казаки порядки наводить: вместо одной закрытой винной лавки явились десятки тайных шинков. Лес опять пошел под надзор сторожей.
Узнали, что мир составил приговор о новых порядках в нашей волости, и вот вице-губернатор со 140 казаками приехал осаждать эти приговоры и брать их с бою.
С мужиком разговор – пулей да нагайкой.
Если крестьяне не идут исповедоваться – едут казаки.
Если ударят в колокол без спроса – то казаки тут как тут!
Если крестьяне делают сходы и собрания не в какой-нибудь лачужке, или на задах, или в лесу тайком, а в хорошем просторном здании и собрания идут в полном порядке, то власти гонят казаков, чтобы загнать людей опять в лачужки и на зады.
Бросят мужики вино пить – опять казаки. И все житье мужицкое осаждают казаками да полицейскими бутарями – будочниками.
Недаром у нас и песня поется:
Каждый бутарь звал себя с нахальством
Маленьким начальством!
Вот житье, вот бытье – жизнь-горе крестьянское!
А это нынче народ признает уже насилием. Даже раб – и тот возмутится и скажет, что насильно мил не будешь, что собака – и та бежит к хозяину только по привету. Я думаю, что каждому, даже такому малограмотному человеку, как я, будет понятно, что нельзя военным действием заставить любить власть и подчиняться ей. Я думаю, что такие воинственные власти сильно ошибаются. Просидели мы три с половиной месяца в одиночных камерах, и теперь без суда и следствия нас отправляют в ссылку. Ведь сколько тысяч людей высылают административным порядком, сколько десятков тысяч томятся в тюрьме!
У всех ссылаемых остались в деревне жены и дети. Я думаю – жалко им своих милых жен и детей?.. Я вспоминаю свою семью, и глубокое чувство волнует мою душу, не умею я выразить его на словах, да и выразить его – я думаю – нельзя. И бросаю я писать. Хожу по камере… Слезы без спроса бегут по щекам. Это слезы не трусости и отчаяния… душа моя спокойна. Вынимаю платок, чтобы утереть лицо, но он еще больше прибавляет мне грусть… Вот он у меня в руках, чистый, белый. Он когда-то был у моей милой жены. Что это? Неужели все буду ходить по камере и не писать? Дай освежусь! Беру холодной воды и умываюсь. Сажусь опять писать.
Хочу писать подробнее, но мои мысли все сливаются в одно. Опять встаю и хожу по камере. Мой домик с садиком, жена и дети – все это вертится на моих будто глазах. Но жизнь говорит мне: оставь все это! Архангельская тайга и болота – вот твой новый путь.
Подхожу к окну. Открываю. Меня освежает чистый весенний воздух. Из окна видно Волгу и Заволжье. Горы синеют вдали. Вспоминаю нашу деревню, Народный дом, где были наши мужицкие собрания, народу приходило много, и беседы затягивались до поздней ночи.
Вспоминаю последние события, когда народ был так близок к созданию новой жизни, новых порядков. Первая попытка народа к освобождению не удалась.
Но наш опыт – пусть неудачный – все же показал, что народ может освободиться и поставить на своем. И это будет. Как в природе зима сменяется весною, а где была вода, там она опять соберется, так и в жизни человеческой неизбежное – совершится.
Вот именно это я и хотел сказать вам на прощание. Не падайте духом и не отчаивайтесь. Мы же идем в ссылку с твердой верой, что народное правое дело – восторжествует».
Челяк умолк, спрятал письмо, снял очки и обвел собравшихся внимательным взглядом: трудно было всем этим людям удержаться от слез при чтении живых строк человека, такого близкого не только им, но и тысячам людей, переживших большие события, героем которых он был.
Ондревна снова вытирала лицо платком.
Всем казалось невероятным, что этот человек, могучий голос которого так еще недавно разносился над головами народа, теперь где-то далеко, все еще, быть может, шагает в арестантском халате, гонимый по этапу в гиблые места архангельских лесов и болот. С ним идет и товарищ его, старик с длинной вьющейся бородой, уже не в первый раз совершающий далекий путь. Звенят на ногах их, метут дорогу арестантские кандалы.
– Ну а остальные где, известно тебе? – вздохнув, спросил Трофим Яковлич.
– Известно. Пришло письмо от Вукола, да я не захватил его с собой. Получил он стипендию на заграничную поездку – продолжать учение по музыкальной части, едет в Париж. Кирилл Листратов с женой и брат ее – в Женеве. Туда же уехал и редактор Ильин. Когда бежавшие в Финляндию депутаты первой Думы выпустили Выборгское воззвание – он напечатал его в своем журнале, а сам надел сумку через плечо и пешком перешел финляндскую границу. Ноги-то длинные у него. Журнал, конечно, закрыли. Есть у меня эта последняя книжка.
– А где писатель-то наш – Клим Иваныч? – спросил Федор. – Неужто все еще сидит?
Челяк улыбнулся и махнул рукой:
– Давно уж в Нарыме – есть край такой, специально для писателей.
– Помоги, господи, всем бесприютным изгнанникам на чужбине! – вздохнула Ондревна.
– А сын твой Иван где находится? – помолчав, продолжал Неулыбов.
Самодовольно погладил бороду Челяк.
– Сын мой, – сказал он с расстановкой, – по-прежнему в Париже, давно уж чемпион мира, женился, но цирковую арену оставил – работает вместе с учеными по части воздухоплавания – на летчика готовится. Пишет мне: ровно через три года самолеты полетят надо всем земным шаром – одновременно во всех государствах, и у нас тоже. Автомобили уже в ход пошли – от них рукой подать до самолетов: тот же мотор внутреннего сгорания, только открыли направление кверху – и получается самолет. Пишет, что разных систем самолеты изобретены: суть одна, но еще требуется их совершенствовать. Пробные полеты уже делают. Думаю, что не без риску это для жизни, зато деньги большие платят – но для меня не в деньгах дело, а в том, что я и сам изобретатель. Сам не полетел – зато сын мой одним из первых… – Челяк вздохнул. – Я знаю, отчего не только у меня или Елизара – необразованных людей – но и у настоящих изобретателей не пошло это дело в России, а у европейцев пошло: совершенствовать надо было! У меня и сейчас полон сарай моделей остался – не достиг! Помощи не было ниоткуда! Еще в молодые годы обращался я в городскую думу: поддержите! Не обратили внимания! Правительство наше и посейчас этим делом не интересуется! Вот и пошло все прахом. А ведь европейцы и американцы тоже не сразу все изобрели! И не один кто-нибудь, а многие: один начал – не вышло, другой продолжал, третий усовершенствовал – глядь – и вышло!.. Уж за одно это царскому правительству отставка должна быть… Ну, однако, гости, не надоели ли вам хозяева? Пора ко дворам! – сказал он, вставая.