то я должен буду его заменить. Ну, я согласился…
По пути, а мы ехали к улице Рубинштейна на троллейбусе по Невскому, я поинтересовался, что за сверток Боря несет под мышкой. Это оказались джинсы для выступления.
«Но ведь на тебе точно такие же джинсы!» — удивился я. А Борис в ответ тоже удивился: «Но не могу же я выступать в той же самой одежде, в какой хожу по улицам!» На меня это произвело большое впечатление тогда.
Виктор говорил мало и во всем старался подражать Борису. Вот даже ремень от гитары у него был такой же… Впечатления звезды он тогда еще не производил, скорее — скромный, интеллигентный человек, как и Петр Мамонов без свидетелей, не на публике.
Оказалось, что молодой саксофонист со сломанной рукой (Игорь Бутман) все же пришел, и к тому же пришел еще другой альт-саксофонист — Владимир Болучевский, да и фаготист «Аквариума» подтянулся. В итоге Курехин сформировал духовую секцию из двух альт-саксофонов, фагота и бас-кларнета (этот духовой я прихватил тогда с собой в Питер). Бас-кларнет сразу понравился Саше Александрову, так как был деревянным, как его фагот, и не заглушал его. Эта встреча положила начало нашей дружбе и сотрудничеству, которые продолжаются и по сей день, когда пишутся эти строки. Что именно мы играли в составе «Аквариума», я уже не очень помню. Изображали по требованию Курехина третью мировую войну, кажется… Мне запомнилось, что последнюю песню пел не Борис, а флейтист «Аквариума» Дюша Романов — это была песня Арно Бабаджаняна «Лучший город земли». По окончании Гребенщиков долго и активно ворчал на Дюшу, зачем тот кривлялся, когда пел песню, он этим, мол, все испортил.
Газета ЛГУ тоже раскритиковала «Аквариум», написав что-то вроде «даже приезд С. Летова из Москвы не смог спасти группу от неудачного выступления». Эту вырезку мне потом показал Курехин, мать которого, по его словам, собирала вырезки из газет и журналов обо всех его выступлениях. Мне такое упоминание в газете показалось очень смешным…
На фестивале в рок-клубе обратила на себя внимание группа, являвшаяся в 80-х главным соперником «Аквариума», называлась она «Странные игры». Особенно впечатлял меня там косоглазый барабанщик, тот самый, о котором упоминал Ефим Семенович Барбан. Но я познакомился с ним и остальными участниками позже. «Странные игры» устраивали на сцене очень своеобразный яркий спектакль. Музыкально это была новая волна, тексты — переводы французских поэтов первой половины XX века, костюмы — ретро-мода 50-х — начала 60-х.
В кулуарах фестиваля ко мне обратился Артем Троицкий с поздравлениями по поводу того, что я «принял участие в таком…», «поддержал…» и т. д. Я поблагодарил, но в последующем разговоре с Троицким и какими-то мне неведомыми то ли рок-критиками, то ли журналистами, то ли организаторами рок-движения от отдела культуры допустил большую бестактность. Я сказал, что говорить о музыкальной составляющей ленинградского рока не вполне уместно, так как по большей части это явление вполне вторично — я имел в виду музыкальную оригинальность. Меня никто не оспаривал, но я почувствовал отчужденность — видимо, этими словами я всех их сильно разозлил. Троицкий с этого момента меня невзлюбил — похоже, такого рода малотворческий рок был его пестуемым дитятей, и эта форма «творчества» была разрешена и согласована с комсомольскими работниками и компетентными органами, которые ленинградский рок-клуб создали и курировали. В Ленинградском рок-клубе у оперативников даже была своя комната. Во время одного рок-фестиваля меня туда завели, произвели личный досмотр и изъяли рукопись романа ленинградского писателя Михаила Берга «Вечный жид». Михаил Берг дал мне почитать «слепой», б-й машинописный экземпляр романа с условием, что я буду читать его исключительно дома. Я самонадеянно заехал в рок-клуб с романом в портфеле. После изъятия поехал к Бергу домой, решив не доверяться телефону, а лично поведать о случившемся. Прямо при мне тот снял трубку, и я стал свидетелем такого вот разговора: «Подполковник Коршунов? Зачем же ваши люди у мальчика отняли последний шестой экземпляр рукописи? Перепугали его… Мы так не договаривались…» Фамилию Коршунов я слышал в Ленинграде не раз — скорее все это был куратор неформальных художников, литераторов и музыкантов.
Почему я начал играть с рок-группами? Мне прежде всего было интересно поместить мою музыку в необычный для нее контекст. Помнится, когда я рассказал Ефиму Семеновичу Барбану про похоронный оркестр, предлагавший мне роль солиста, он рассмеялся и пожалел, что я отказался. Тут же подал мне идею разучить с ними «Когда святые маршируют» в медленном темпе и сыграть на этом фоне фри-джазовое соло в духе Альберта Айлера.
Сам по себе питерский рок так же малоинтересен в ритмическом, мелодическом или гармоническом плане, как возникший позже русский шансон. Рок был для меня только фоном, сеткой, на канве которой можно было, импровизируя, вышивать разные диковинные каракули. Собственно говоря, для меня это было продолжением миксов или коллажей Джона Кейджа, практикой концептуального рода. Впрочем, самим рокерам моя необычная парадоксальная манера игры нравилась, и они очень часто стали приглашать меня играть и записываться после этого первого опыта: «ДДТ», «Алиса», «Центр» и многие, многие другие группы, и питерские, и не только…
Прежде чем логично перейти к моим главным музыкальным партнерам первой половины 80-х Александру Кондрашкину и Владиславу Макарову, я хотел бы отдать дань памяти замечательной поэтессы, жившей в Питере, — Кари Унксовой. Кари была православной и вела свой род от татар, которые приняли крещение еще при Иване Грозном. Кари была пацифисткой. В определенной степени моя композиция «Фауст, его жизнь, деяния и низвержение в ад» была навеяна ее поэзией. В середине 80-х она получила от властей разрешение на эмиграцию из СССР, но, так и не успев выехать, погибла при невыясненных обстоятельствах. Вернее, с официальной версией были несогласны ее верные «пажи» — москвич Алексей Соболев по прозвищу Алеша Фашист и Андрей Изюмский. Алеша Фашист — это была такая ироническая кличка, потому как Соболев был принципиальным радикальным убежденным пацифистом, был худ, высок, носил очень длинные волосы, примыкал по роду художественной деятельности к кругу московских концептуалистов.
От члена ленинградского рок-клуба Андрея Изюмского я впервые услышал «Над небом голубым». Правда, он говорил мне, что это песня Хвоста, а не Анри Волохонского, как мы сейчас доподлинно знаем. Андрей был рок-автором и исполнителем, своей группы у него не было, он всецело находился под влиянием Кари.
Эти строки я пишу в квартире моего отца, в комнате, которая известна, как студия «ГРОБ РЕКОРДЗ». Возможно, я немного путаю хронологию, пропускаю какие-то важные детали. Эх, спросить бы брата!.. Увы, переписка наша не сохранилась, а мы писали друг другу еженедельно в тот период, не сохранились и мои письма к родителям…
Буквально через неделю или около того после первого фестиваля ленинградского рок-клуба я пригласил Курехина и Гребенщикова выступить у меня в Москве на «мемориале Колтрейна». Дело в том, что старший брат моего приятеля перкуссиониста Михаила Шпиринца — Лев — был заядлым коллекционером всего, среди прочего — грампластинок. Через его посредство я вступил в московское общество филофонистов и предложил им устроить вечер, посвященный памяти Джона Колтрейна. Предполагалось, что это будет прослушивание пластинок позднего Колтрейна в помещении ДК станкостроительного завода им. Орджоникидзе. Будучи чрезвычайно возбужден ленинградским рок-фестивалем на Рубинштейна, 13, я решил тайно превратить это мероприятие в мини-фестиваль современного искусства. Помимо вышеупомянутого Алеши Фашиста, выступившего там с перформансом вместе с Сабиной Хэнсген, немкой из ФРГ, игравшей на моей флейте, Михаила Жукова (ударные) и Любови Галантер (танец), нас с Андреем Жуковым и Светланой Голыбиной должны были в заключение выступить Гребенщиков, Курехин и Петр Мамонов, которого два капитана привели с собой. Собралось довольно много публики, присутствовал весь цвет джазовой критики, были Алексей Баташов и Дмитрий Ухов, сбежал из больницы ради этого события Артемий Троицкий. Рядом с моим братом Игорем, записывавшем мероприятие на мой катушечный магнитофон «Астра», сидела Софья Губайдулина, гениальный композитор и мыслитель современности.
Курехин наложил себе очень забавный грим в виде трупных пятен, пианино по его просьбе я положил на бок и снял крышку… И в это время попросил внимания директор ДК, окруженный людьми в штатском — людьми со стеклянным взглядом, которые до поры до времени присутствовали молча на последних рядах, но, наведя справки у сидевших вокруг приглашенных зрителей, перешли к решительным действиям. Директор заявил, что мероприятие прекращается, так как ДК срочно закрывается на ремонт, и попросил всех как можно быстрее покинуть помещение.
Курехин и Гребенщиков, которые приехали в Москву за свой счет только ради того, чтобы выступить на этом мини-фестивале, довольно сильно на меня обиделись. Алексей Баташов отчитал меня… Почему-то претензий к гэбэшникам никто не предъявлял, а только ко мне. Из знакомых меня не критиковал разве что Троицкий. Мне стало постепенно понятно, что разгул свободы, наблюдаемый в Ленинграде, осуществлялся при непосредственных санкциях КГБ, а без этих санкций ничего подобного организовать в Москве не представится возможным. Вот такой вот вышел блин комом…
Но эта размолвка с Курехиным и Гребенщиковым длилась недолго, ровно через несколько месяцев я играл с ними и с Кондрашкиным в Ленинграде в концертном зале у Финляндского вокзала.
Курехин познакомил меня с ленинградским музыкальным философом Ефимом Семеновичем Барбаном, человеком, встреча с которым была не менее важна для меня, чем встреча с Курехиным. Ефим Семенович работал в Эрмитаже, обучал экскурсоводов английскому языку, но все свободное время, все силы отдавал новому джазу. У него была потрясающая коллекция очень редких виниловых пластинок (которые он никому не давал и не переписывал на магнитную ленту, в отличие от Александра Кана). Он издавал журнал «Квадрат» на средства новосибирского джазового объединения. Писал книги