Самое лучшее будет, если вы послушаете именно наш духовой оркестр. Как знать: может, и нас пригласят когда-нибудь на радио или на телевидение. Дядюшка Загрушка на настоящего дирижёра похож. И жалко, что не все его видят.
— Винцо, а что у тебя с геликоном? — спрашивает один из музыкантов, играющих второй голос, когда мы кончаем марш.
— А что?
— Почему он у тебя дребезжит?
— Это «фа» дребезжит. Когда я ещё в армии был и выдувал «фа», всегда керосиновая лампа тухла. Капельмейстер-то говорил мне не раз: «Ты, Рудо, полегче дуй, когда «фа» играешь, не репетировать же нам из-за тебя в темноте».
— Правда?
— Правда. Винцек, и ты не так сильно, дуй, когда «фа» тебе надо сыграть.
— Теперь сыграем «Ракоши-марш», — предлагает дядюшка Алексин.
— Как же «Ракоши» играть? Ведь нот-то у нас нет, — говорит дядюшка Рачко.
— Видали? А ты играл когда-нибудь «Ракоши» по нотам? — смеются над ним вторы.
— Старайтесь-ка вы получше вторить, — обрывает их дядюшка Яно Слинтак.
— Вторы должны греметь, — говорит дядюшка Алексин, вытряхивая слюну из кларнета.
— Внимание! — восклицает дядюшка Загрушка и подаёт знак дядюшке Тауберту ударить в барабан.
Я слушаю те вещи, которые ещё не умею играть. При этом я наблюдаю, как Рудо перебирает пальцами и как губами шевелит при каждом звуке. Хороший, очень хороший геликонист Рудо Кемёнеш!
КОНЕЦ УЧЕБНОГО ГОДА
А вот уже и конец учебного года. Все ученики в школу идут нарядные, как в праздник. Те, кто должен получить награду, несут учительнице цветы. В прошлом году и Милан Футко тоже принёс букет, но, узнав, что он награды не получит, домой его взял.
Сегодня в школу кое-кто из родителей пришли. Дядюшка Фиа́ла, отец Анчи Фиаловой, произнёс длинную речь, хотя в начале и пообещал говорить очень кратко. Он сказал, что пришлось, к сожалению, из-за этого выступления уйти с работы на молотилке, но иначе поступить он не мог. Он должен, мол, сказать о тучных колосьях, которые уродились на грушковецких полях. Где землю получше обработали и удобрили, там и урожай был богатый, а где урожаю мало внимания уделяли, там и на уборке всё справедливо сказалось. Вот так и с табелями получается: кто лучше учился, у того и отметки лучше, а у тех, кто лентяйничал, и отметки плохие — двойки, а то и единицы. Что такое единицы? Для школьников единица — это не что иное, как пустой колос.
То же самое сказал в прошлом году и дядюшка Ру́мел. И о колосьях, и о табелях. Сначала мы подумали, что он пришёл звать нас в бригаду, а когда речь кончил, мы поняли, что в школе, как и повсюду на свете, царит справедливость, и он хотел нам это доказать. Потому и речь он свою сказал.
Речи кончились, и учительница стала раздавать награды.
— Да́гмар Аугусти́ничева, — вызвала учительница.
— Ка́рол Ба́кош…
И тут дело пошло очень быстро. Послышалась фамилия Лацо, а там вскоре и моя. Мы разложили свои табеля на партах и долго рассматривали отметки. У Лацо была одна двойка. У меня оказалось три тройки. Всё-таки мы не совсем осрамились и были этим очень довольны. Марьена Рачкова получила награду, но мы ей не завидовали. Всякому ведь известно, что у неё весь год никаких других забот не было — знай учись только! Её родители всегда хвалились, что у Марьены в дневнике одни пятёрки.
Учительница пожелала нам весёлых каникул, и мы с криками выбежали из школы.
НЕВЗГОДЫ ИЗ-ЗА ГЕЛИКОНА
Как только всходит солнце, сна в доме у нас как не бывало. Петухи горланить начинают ещё в темноте, кур будят. Те давай кудахтать, словно девчонки на автобусной остановке, когда учительницу ждут. Но куда ещё ни шло — куры. После них гусям черёд приходит. Отец постоянно забывает закрыть калитку в загородке, где у нас гуси ночуют. И потому никто им не мешает перейти через двор и остановиться у самых дверей в кухню. Подождали бы тут! Так нет! Как начнут долбить носами в дверь, словно очередями из автомата сыплют. Но самое скверное — это мухи. Едва солнышко покажется, как мухи уже над головой жужжат, будто самолёты, хоть ты тресни! И откуда только эти мухи берутся? Хоть каждый день их изничтожай, всё равно они откуда-то летят и летят. Больше ещё скажу: муха из всех насекомых самая назойливая. Вот именно так! Муху можно сто раз прогнать, сто раз от неё рукой отмахнуться, а муха опять прилетит. Вот какие мухи назойливые! Ну не-ет! Не позволю мухам себя донимать!
Сбрасываю с себя одеяло и встаю с постели.
— Что с тобой? — спрашивает мама.
Никак у неё в голове не укладывается, что вдруг я сделался такой ранней птахой.
Я пожимаю плечами и молчу.
— Почему ты уже встал? — допытывалась мама.
— Почему? Из-за мух! Мухи мне спать не дают!
— Но ведь не так уж их много! Позавчера всех перебила.
— Перебили? Откуда же они тогда взялись?
— Вот я говорю: не так уж их много.
— А всё-таки есть! Спать мне не дают, — говорю я, хотя и чувствую, что не так уж здорово сержусь. Наоборот даже, пожалуй, почти и не сержусь. Мне даже нравится, что я в такую рань встал.
— Если хочешь, ступай ложись на чердаке, — предлагает мама. — Отец ведь спит на чердаке, там воздуху больше.
— Э-эх!.. — И я потягиваюсь так, что у меня трещат кости.
Потом беру мыло и отправляюсь во двор, у колодца наливаю немного воды в таз, отхожу в сторонку и начинаю умываться. Мама стоит в дверях и всё ещё дивится, что я встал так рано, никак не может поверить, что из-за каких-то дурацких мух я поднялся.
— Завтракать будешь? — кричит мне мама с порога.
— Завтракать?
— Завтрак готов. Если хочешь, можешь сесть за стол.
— Нет, потом.
Таз и мыло я оставляю у колодца — и марш прямо в комнату. Там я беру геликон, надеваю на плечи и стою, словно с ним разговор веду. Наконец я извлекаю из него несколько протяжных звуков и, разыгравшись немного, начинаю гамму. Не успел я её окончить, как с чердака выскочил отец.
— Ах ты олух несносный! И ночью от тебя покоя никому нет! Только и знаешь хрипеть, фырчать да дудеть без умолку. Как у тебя труба только не лопнет!
Ничего не понимая, я гляжу на отца, а мама за его спиной смеётся.
— Или нарочно вы всё это подстраиваете, с ума, что ли, оба посходили, человеку отдохнуть не даёте! — сердито выговаривает нам обоим отец.
— Который час? — спрашивает мама и глядит на часы.
— Который час? Половина шестого! — ещё громче кричит отец. — Целый день по полю гоняешь, вечером возле дома возишься, а захочешь под утро поспать, так труба над ухом начинает реветь, весь дом дрожит!
— Что дрожит, где дрожит? — смеётся мама.
Глядя на неё, смеюсь и я.
— Шалопай этакий, он ещё и смеётся! — набрасывается на меня отец, хватает за воротник и выталкивает на двор вместе с трубой.
Ничего-то родители не понимают, и от этого у меня успехов не прибавится. Отец-то музыкантом не был. Понюхал бы музыки, знал бы, что научиться чему-нибудь можно, только если упражняться каждый день или хоть через день. Не понимает этого отец. И понять никак не желает. Зачем же, спрашивается, в таком случае тащил он меня в музыкальную школу? Зачем толковал о гармонике? А разве только одна гармоника существует на свете?
Я забираюсь в самый дальний угол двора и, сев на дубовую колоду, с грустью размышляю о своих родителях. Ничего-то они не признают! Думают, что только у них одних заботы есть. А если я чего-нибудь нового не разучу, что сказать дядюшке Загрушке в своё оправдание? И что Загрушка мне скажет? Он лодырем меня назовёт и геликон отнимет. Вот и сижу я да раздумываю, как мне родителей переубедить. Как их переупрямить? Скорей всего, так: не стану ничего есть. Сначала они будут меня насильно кормить, а там, глядишь, обо мне забудут. Тем дело и кончится. Или же отец, уходя на работу, шапкой меня шлёпнет. Скорей всего, так и будет.
Сижу я, посиживаю, на ласточек смотрю. Как они весело щебечут на крыше! Смотрите, живут как хотят, и никто им не мешает! Эх, был бы я ласточкой! Ну нет! Что-то такое я читал, и глупо это было. Гм… Быть бы птицей побольше! Я ещё некоторое время гляжу на крышу, потом забываю обо всём и играю гамму.
«Цвик! Цвиу!» — проносятся с криком ласточки над моей головой.
— Чао! — отвечаю я им и продолжаю играть.
— Соседка! — слышу я голос с соседнего двора.
У нас ни звука. Я прикладываю мундштук к губам и ещё раз проигрываю гамму.
— Соседка, вы слышите? — снова кричат с соседнего двора.
— Меня зовёт кто-то? — откликается мама на кухне.
— Соседка, не может ли ваш мальчишка дудеть ещё где-нибудь?
— Что-о?
— Дудеть! Знай себе дудит, а это нашему псу не больно-то по вкусу пришлось. Воет, словно бешеный.
— Ваш пёс?
— И голуби пугаются. Заприте-ка вашего парнишку куда-нибудь в подвал, что ли! Не перестанет, так я его водой оболью!
Конечно, кому не надоест меня слушать! Разобиженный, я проглатываю слюну, что набралась на губах, и тащусь через двор.
— Я отсюда ухожу, — ворчу я, проходя мимо мамы.
— Почему? И куда? — спрашивает она, и по её голосу я чувствую, что она раздражена точно так же, как и я.
— Ухожу.
— Куда?
— Куда глаза глядят.
— Хоть бы амбар у нас какой-нибудь был! — вздыхает мама.
Но я уже сыт по горло всеми этими невзгодами, тащу геликон в комнату, потом стою, заложив руки за спину, не зная, что предпринять и куда уйти. Когда я уже надел шляпу, доставшуюся мне в наследство от деда, вдруг мне на глаза попалась плетушка, и тогда мне приходит в голову: а ведь можно сходить в лес по грибы! На душе сразу становится легче, и я появляюсь на дворе с прояснившимся лицом.
— Куда ты? — опять спрашивает мама, и по её голосу я понимаю, что она всё ещё мне сочувствует.
— Никуда.
— Ну, чего ты отговариваешься?
— Я не отговариваюсь.
— Так скажи, куда же ты пойдёшь?
— По грибы.
— По грибы?
— Ну да.
— Один?
— А я ведь ни с кем не сговаривался.