Каникулы в Санкт-Петербурге — страница 17 из 31

На веранде выдавали пледы. Миша предусмотрительно взяла только один и почти демонстративно положила его на свое освободившееся место – может быть, у Андрея-первого хватит мозгов укрыть им Полину. Может быть, Полина забеспокоится, а как же он сам в одной футболке и то до сих пор после фонтана не просохшей. И может быть, Андрей предложит Полине укрыться пледом вместе.

Миша с сомнением глянула на долговязую фигуру, ссутулившуюся на неудобном раскладном стульчике. Нет, вряд ли. Но надежда умирает последней.

Дослушав Sweet dreams до конца, Миша ускользнула, не дожидаясь перерыва.



Осенью, вернувшись из лагеря, я первый раз уехала домой от Таганова.

Он возвращал меня всеми доступными ему способами. Кричал под окнами, обрывал на клумбах цветы, попадал в отделения милиции, предлагал мне отрубить ему руку, чтобы она не тянулась к другим женщинам, предлагал отрубить ее себе сам.

– Я без тебя умру! – кричал Таганов и страшно удивлялся, когда я отвечала: «А я без тебя нет».

Он приходил в отчаяние и обиженно возмущался: «Как же так, как же так? Ты, значит, будешь жить, а я пускай подохну? Это что, по-твоему, справедливо? Послушай, ну я же изменюсь!»

Он клялся, что изменится. Я качала головой: «Нет, не изменишься. Не получится, я же вижу».

Но Слава твердо вбил себе в голову, что все еще будет хорошо. Руководствуясь какой-то дикой логикой, он судорожно менял работу за работой, попадал в нелепые ситуации, его били, и он бил тоже.

…Пересмотрев свои взгляды относительно мещанства, пошел работать «лакеем» в ресторан. Как всегда с ним и бывало, его приняли – и по протекции друзей друзей, и по природному его обаянию.

Представлял, как мы пойдем туда ужинать, когда я образумлюсь, и снова все станет хорошо. Это он уже потом мне рассказывал, когда я во второй раз не смогла от него уйти.

Пухлый, в два Таганова в обхвате, и в пол-Таганова ростом, администратор заведения обещал Славе, что он его спасет и сделает из него человека. Говорил, что у них на банкетах бывают именитые исполнители, Таганов мог бы им песни писать. Обещал выдать свою персональную рубашку, но потом выдал почему-то только рубашку с надписью «Артем». Рубашка была мала, расходилась на тагановском пузе. Администратор посоветовал Таганову не унывать и прикрыть расходящееся место фартуком.

Слава не унывал целых четыре дня, а ночью пятого он снова стоял под моими окнами и кричал, что он честно пытался. Что попытка тоже что-то да значит.

У меня началась учеба, течение жизни становилось размеренным и понятным, без острых камней, падающих с крутых склонов. Какое-то время мне этого хватало, и все устраивало.

К первым холодам, когда до новогодних праздников было еще далеко, но в воздухе уже стерлись все воспоминания о лете, я стала замечать, что тоскую. Как будто Слава успел заразить меня своей способностью повсюду замечать изъяны – в кафельной плитке, в новом решении партии, в характере давно знакомого, но, как оказалось на поверку, далекого тебе человека.

Он ужасно поступал с самим собой, так же ужасно поступал с окружающими, но во всем, что он делал, сквозила неподкупная искренность, не преследующая какую-либо четкую цель или явные интересы.

После того как начался первый в году снегопад, я продержалась еще почти целую снежную неделю, а в субботу поехала к Таганову. Ключи у меня были свои, Таганов отказывался их забирать, повторяя: «Послушай, ты только их не выкидывай, есть же шанс, что ты еще когда-нибудь образумишься».

В длинном общем коридоре не горел свет, дверь в комнату была не заперта, из щели дуло. Я разулась и на ощупь отворила дверь. Полуголый Таганов лежал на полу, окно было настежь открыто. Жалобно мяукала Аглая.

Я села на стул и спросила, что он делает. Он пояснил, что пытается заболеть, чтобы у него поднялась высокая температура и он смог бы хоть временно ни о чем не думать. На валяющиеся возле батареи книги падал снег. Слава сел и передернул озябшими плечами. Я сказала, что, если он не закроет окно, не обуется и не наденет рубашку, я уйду.

– А так не уйдешь? – Он смотрел на меня со смесью отчаяния и надежды.

Я покачала головой.

– Ты не изменишься, конечно, я понимаю. Если ты изменишься, это будешь уже не ты.

Конечно, он заболел. И я заболела вместе с ним. Мы хрипели, как два сорвавших голос барда, Таганов сморкался и жевал крепкими зубами анальгин – считал, что так быстрее помогает, нежели глотать и запивать таблетки водой.

– Ужас какой, – удрученно сипел он, когда мы, укрытые пропахшими сыростью пледами и шерстяными одеялами без пододеяльников, валялись на диване. – Несправедливо так, что просто кошмар: мы с тобой потеряли целую осень, а теперь теряем приличный кусок зимы.

К Новому году я поверила, что все будет хорошо, и ничего не стала загадывать под бой курантов, потому что у меня и так уже все было и я была счастлива.

* * *

Когда тебя не было, милый,

Я ходила тут и скулила

И прошлась бы по всем магазинам,

Да только вот нет распродаж.

Когда тебя не было, милый,

Твоя мама учила быть сильной,

И твой папа учился быть сильным,

Но все так же пьет в гаражах.

Когда тебя не было, милый,

Я злилась сама и злила

Проезжавшие мимо машины

И каждый второй светофор.

Когда тебя не было, милый,

Что-то происходило,

Точно происходило,

Только что – не помню в упор.


В начале декабря мы узнали, что Таганову собираются вручить премию. Не большую и важную, но все же. Церемония вручения должна была пройти в музее Анны Ахматовой в Фонтанном доме, бывшем дворце графа Шереметева.

Я страшно волновалась из-за премии, вернее сказать, за поведение Таганова.

Таганов сопел и хмурился, потом поинтересовался, почему я так радуюсь, если премию дают ему, а не мне. Вот за это я его, наверное, и люблю, и любила, понимаешь, Полина? Ему было двадцать лет, но ему правда были непонятны подобные вещи. И он всегда отличался привычкой задавать неуместные и неудобные вопросы.

Его уже давно нет, а я его все еще очень люблю. Раньше я думала, что любить человека после его смерти – красивый оборот речи, метафора, что-то иносказательное. Но прошло пятьдесят лет с того вечера, мне семьдесят, и я все еще очень люблю Таганова. Это уже давно не имеет значения, а я все люблю.

А тогда я готовилась, как могла, пришивала к платью новый воротничок и шила штаны Таганову, одолжила у однокурсниц косметику.

Мой папа был так за нас горд, как будто премия – папина личная заслуга.

Церемония была помпезной. Каждый лауреат, гость и член совета счел нужным продекламировать хотя бы одно свое стихотворение, и от этого церемония порядком затянулась. В конце концов было объявлено, что те, кто еще не успел выступить, сможет сделать это уже непосредственно во время застолья. Конечно, желающие нашлись. На столах помимо прочего были поданы такие изысканные блюда, как лосятина и оленина. Соус у лосятины был густым, ярко-рыжим. На Таганове была новая светло-серая – под цвет глаз – рубашка, которую я замучилась ему шить. И я очень боялась, что он на эту рубашку соусом из-под лосятины капнет. Да, конечно, он капнул.

…Вновь за зимой приходит лето.

Страна моя, страна советов! —

декламировал почтенный пожилой поэт, стоя за столом прямо напротив нас.

В этот момент Таганов решил слизнуть пролитый соус с рубашки и, неловко согнувшись, засунул кусок запачканной ткани в рот. Пожилой поэт, глядя на Таганова, сбился и начал читать сначала. До того момента я думала, что люди способны краснеть только щеками, шеей и ушами. Но у меня от неловкости и стыда покраснели даже руки.

После того как все это закончилось, мы страшно разругались. Таганов не понимал причины моего гнева и искренне пытался понять, чем я недовольна. По его мнению, рубашка была просто вещью, и не стоило так из-за нее расстраиваться. А из-за пожилого поэта расстраиваться не стоило тем более, потому что писать то, что пишет, а потом беззастенчиво декламирует он, – не уважать ни себя, ни бедных слушателей.

Из-за Таганова я постепенно становилась злым человеком, ну, если не злым, то способным на такого рода некрасивые сцены. Мы так разругались, что пошли в разные стороны. Я – пешком домой к родителям. Украшенный к Новому году Невский не радовал, а угнетал. Мне было очень обидно, что с Тагановым не получалось ничего по-людски, и горько оттого, что я прекрасно понимала: ничего не изменится. Мне было себя очень жаль, и я страшно на себя злилась, потому что знала: я сама виновата в том, что так себя чувствую.

Дома на Большом я успокоилась и тогда заволновалась о состоянии Таганова. Меньше всего мне хотелось, чтобы он отправился сейчас в гости к одному из многочисленных друзей и пропал там с концами. Было страшно за Славу, за премию, которая была у него с собой. Я засобиралась домой.

Ключи я в спешке оставила у родителей. Никто не открывал, я упорно звонила и стучала по двери кулаками. Соседи привычно не обращали внимания, а Таганова, видимо, дома не было. Значит, все мои опасения были верны.

Я посидела на ступеньках, потом спустилась на улицу. Села на низенькую оградку и заплакала. Метро уже закрылось, троллейбус не ходил, идти домой на Васильевский было далеко и долго. Мороз стоял жуткий, у меня щипало щеки, и ресницы склеивались от замерзающих слез. Когда явился Таганов, я, едва завидев его высокую фигуру, неловко вскочила и, поскользнувшись, упала в сугроб. И зарыдала уже по-настоящему.

– Послушай, ты спятила, – удрученно сказал Таганов, садясь в сугроб рядом со мной.

Когда мы поругались, он отправился ждать меня дома.

Просидев в нашей комнате с полчаса, решил, что я ушла к родителям, и, так же как и я, проделал путь от Пушкинской до Большого проспекта – а это шесть с небольшим километров и четыре реки – пешком. Чтобы остыть. Выяснив, что я посидела у родителей и вернулась к нам домой, он снова преодолел эти шесть морозных километров. Транспорт уже не ходил.