Каннибалы — страница 37 из 99

Белова, плавно водя руками, подскакивала, подпрыгивала, вскидывая длинные тонкие ноги. Потом побежала, привстав на цыпочки, в угол. Другая артистка протягивала ей лютню.

«Что ему надо?»

– Это же ужас, – опять заговорил Дюша, словно проверив и подтвердив свои впечатления. – Ну какой с ними может быть секс? Куда? – искренне недоумевал он.

На сцене Белова протянула длинные руки к лютне, взяла. Отбежала, сделала несколько па. Остановилась. Опустила руки, сбросила улыбку, сбросила вычурную позу. Музыка покатила дальше, Белова осталась стоять, держа инструмент за горло, дирижер сделал знак – и музыка завалилась набок, как поезд, который сошел с рельс.

– Ты ей вставишь – у нее сразу грыжа будет, – обеспокоенно-сочувственно размышлял вслух Дюша.

Борис видел, что у Беловой что-то ехидно спросили. Она что-то ответила: растерянно. Слова проглотило пространство зала.

– Ты так не думаешь? – опять тюкнул Бориса голос.

– Не интересуюсь.

– Как так? – почти искренне удивился Дюша.

– Мне шестьдесят лет, – устало ответил Борис. – И у меня семья.

– А какая связь? – не понял Дюша и опять воззрился на танцовщиц.

– Им, наверное, все время есть хочется, – сочувственно заметил он. – Смотри, какой вид голодный.

Спор на сцене разгорался. Белова показывала на лютню. Ей отвечали недоуменными гримасами. Порхнул смешок. На сцену вышел седеющий красавец, как с рекламы дорогого итальянского бренда – возможно, того самого костюма, который так хорошо сидел на нем самом.

Борис вспомнил: директор балета.

Красавец выслушал, глядя поверх голов: одну сторону, другую. Белова показала лютню и ему. Красавец взял инструмент. Склонил орлиный профиль. Повертел лютню в руках. Труппа переминалась с ноги на ногу. Из оркестра тянули шеи. Дирижер громко – тоном усталого гения, которого заставили работать с цирковыми мышами, – спросил из ямы: «Что там у вас такое?»

Борис заставил себя оторвать взгляд от сцены – посмотреть в карие Дюшины глазки:

– Чего тебе надо?

Почему он думал, что они у него карие? Глазки Боброва были похожи на две расплющенные свинцовые пульки.

– Это что за балет у них такой, знаешь? – спросил Дюша.

Борис опять посмотрел на сцену. Белова всплеснула руками. За спиной у нее кто-то закатил глаза, кто-то покрутил пальцем у виска.

– Нет.

– Ну вот, а я так на тебя рассчитывал. Думал, ты меня просветишь, – Дюша отпустил штору. И чем дело там на сцене кончилось, Борис не увидел. Дюша встал: – Жаль, – в полумраке, подхватив свет со сцены, блеснула улыбка. – Ладно. Труба зовет.

Борис постарался погасить на поверхности лица злость. Хорошо хоть в ложе темно. Что это вообще такое было?

– Это что, все?

– Подбросить тебя? – любезно предложил Дюша.

Что-то в его голосе подсказало Борису, что никакой такой особой темы для разговора в авто Дюша не приберег. Что бы это ни было, Бобр закончил. Но перспектива сидеть с ним в его бронированном катафалке задница к заднице не стала от этого приятнее.

– Ну что? Продолжать можем? Не можем? – капризно-властно, не скрывая лежащего на дне презрения, поинтересовался из ямы дирижер.

– Нет, спасибо, – кивнул подбородком на сцену Борис. – Я здесь… еще погляжу.

– Это правильно, – похвалил Бобр: – В области балета мы впереди планеты всей.

В его голосе что-то исчезло, что-то появилось. Что – Борис сам себе сказать не мог. Но точно знал: он только что прошел какую-то проверку – и Дюшина внутренняя магнитная стрелка сместилась на одно деление.

Музыка снова ожила. Фигурки задвигались.

– Ну, – показал Бобр квадратную ладонь, – чао.

…Скорее к югу, чем к северу. Голос еще не потеплел, но в нем уже можно было различить старание Дюши быть дружелюбным. Не кривляться, как обычно, а быть. Это как раз хуже всего.

Только Бобра ему сейчас и не хватало.

Борис посидел в полумраке, чувствуя душный жар пальто. Побарабанил пальцами по бархатному барьеру. Потом по спинке кресла. Выровнял кресло. А потом жахнул по нему так, что все лица со сцены обратились в сторону зала. Борису стало жутковато. Но совсем иначе, чем с Бобром. В их взглядах было что-то совиное – слепое: они смотрели, но не знали, куда смотреть. Эхо пустого зала исказило звук.

Сжимая саднящую ладонь, Борис вышел из ложи.

В коридор почти не проникал дневной свет. В свете дежурных ламп все казалось подернутым серой тишиной. Полотнище на полу, казалось, принадлежало размотанной древнеегипетской мумии. Борис озирался, попытался вспомнить – пришли они сюда справа? Или пришли слева?

Пошел наугад. Сообразил, что даже если найдет маленькую дверку, которая вела за кулисы, то делать ему там все равно нечего. Закулисная часть еще в прошлый его визит произвела на него тяжкое впечатление: как будто театр построил Эшер, и никакая реконструкция с этим не справилась.

– Мой труп найдут только при следующей реконструкции, – пробормотал Борис: слова девочки, которая в прошлый раз показала ему, как пройти. Или он завоняет раньше? Или не завоняет, а высохнет и превратится в опрятную мумию? При этой мысли стало противно ступать по холсту – Борис перешел на паркет. Услышал собственные шаги. И тут же будто прямо из стены высунулась голова.

– Даша, – по-настоящему обрадовался живому человеку Борис. – Здравствуйте.

– Здравствуйте…

По неоконченному разгону Борис понял, что она не помнит, как его зовут.

Это слегка задело. «Да мне все равно», – быстро ответил себе он. Внутренний голос тут же подкинул новый вопрос: задело – потому что за такое бабло могла бы и запомнить? Или потому что ей – за двадцать, а ему – даже и нельзя уже сказать, что за пятьдесят?

– А я вас видел, – любезно заговорил он. – Только что.

– Вы видели? – тотчас поднялась со ступенек она. И тотчас стала на полголовы выше него.

После мути с Дюшей Борис ощутил уют, как от роли, в которой он знал все – мизансцену, текст, свое амплуа, амплуа партнерши. Что делать, как говорить, кто он, кто она. Он из Питера, она тоже. Вокруг Москва. Два питерских человека в Москве всегда найдут тон и тему. Тем более, что он ей это еще тогда пообещал.

«Кокетства в ней и тени нет, его не терпит высший свет» – написал о питерских манерах Татьяны Пушкин. Борис не читал «Евгения Онегина», да и юность, молодость его прошли отнюдь не в высшем свете, а то, что теперь в Москве называлось таковым, заставило бы Пушкина написать сатиру, а не роман в стихах, но интуитивно Борис истину усвоил. Знал, что и Белова не станет придуриваться или ломаться.

– Вас ведь там что-то расстроило, – без обиняков заметил он. И сам не уследил, как переступил на ступеньку повыше. Теперь они с Беловой были одного роста.

– Вы же видели? – встрепенулась она. – Лютня – не та!

Глаза ее так жадно ждали ответа, что Борис ее пожалел – даром, что дело выеденного яйца не стоило.

– Я заметил, что там что-то с лютней было что-то странное, – обтекаемо заметил он.

– Вы тоже? Да она вся – не та! Я точно говорю! В Лондоне была другая. Зачем они мне говорят, что та же самая? Я точно знаю! Меня на вращениях сразу сносить начало.

Она принялась что-то объяснять про вес лютни, про какую-то диагональ, про ось. Осеклась:

– Вы тоже думаете, что я перепутала? – то ли расстроилась, то ли распетушилась она.

Борис сочувственно улыбнулся:

– Нет-нет, что вы!

Потрепал ее по костлявому плечу, отдернул руку:

– Мне просто труднее удивляться или огорчаться подобным вещам, чем вам. Я же не то чтобы очень молод. Мне пятьдесят. – И быстро добавил: – Это важно? – И еще поспешнее пояснил: – Что лютня не та?

– Да, – серьезно ответила Белова. – Я же сегодня танцую спектакль.

– А я вас приду поддержать. Поболею.

Белова вздохнула, помолчала, уставилась в длинный полутемный коридор и только потом пояснила:

– Я же не из-за лютни прицепилась. Ну сносит, ну я и ось подправлю. Просто оно вот тут такое – все.

«Ее травят», – перевел Борис: как он и заметил еще тогда – мелкие выходки, достойные пионерского лагеря.

– Я приду, – повторил он.

Когда Белова ушла, Борис вынул телефон, набрал Авилова и извинился, что не сумеет вырваться поужинать вместе.

Услышал, что тишина на том конце была окрашена недовольством.

– А ты на балет пойти не хочешь? – предложил. – Сегодня.

Авилов захохотал:

– Вместо стейка?

– У нас ложа своя. Можем в ложе поговорить.

– Нет, спасибо. Ты же у нас теперь попечитель. Сам и страдай. После спектакля расскажу.

– Я не буду отключать телефон. Если вдруг новости.

– После спектакля! – отмел его опасения Авилов.

Этим вечером Вострова должны были допрашивать в Следственном комитете.

17

Еще одно свидание с пухлым фиолетовым диваном. Задраив пластиковый замок контейнера, Петр понадеялся, что оно последнее. Затянул ремень брюк. Оправил одежду.

По инструкции контейнер полагалось самому опустить в холодный бокс, он стоял тут же. Выйти. И только потом вызвать медсестру, чтобы забрала. Петр понял почему – чтобы избавить от неловкости. Не пациентов, конечно: клиентов. Размножение нестойкого к выживанию московского среднего класса было обставлено тонким сервисом, как размножение панд.

В фойе среди пухлых младенцев Петр вынул вибрирующий телефон: Кириллов.

– Извините, – сказал затылку, склоненному за стойкой.

Отошел, прикрыл трубку ладонью:

– Привет.

– Тебя все еще интересует та тачила? – не поздоровавшись, начал Кириллов.

– А что, ваш клиент?

– И да, и нет, – тон Кириллова был странным.

– То есть?

– На Степана этого Боброва несколько раз приносили заявление женщины. Сломанная рука, сломанная рука, побои.

– Ну так?

– А потом забирали.

– Подружки его, значит?

– Проститутки. Значит. Ну и откупался он от них тоже, может, – предположил Кириллов.

– Или припугивал.

– И припугивал.

– По любому, логика баб понятна.