Каннские хроники. 2006–2016 — страница 61 из 67

Может показаться, что каннские программы минувших десяти-пятнадцати лет дают наилучший аргумент в споре о жизнеспособности постмодернизма как раз его могильщикам. Если взять такие значительные победы в борьбе за «Золотую пальмовую ветвь», как фильмы Гаса Ван Сента «Слон» (2003), Майкла Мура «Фаренгейт 9/11» (2004), Кристиана Мунджу «4 месяца, 3 недели и 2 дня» (2007), Лорана Конте «Класс» (2008), Абделатифа Кешиша «Жизнь Адель» (2014); если обратиться к таким триумфаторам новейшей каннской истории, которым удалось завоевать «Золотую пальму» аж дважды, как братья Дарденн – «Розетта» (1999) и «Дитя» (2005), как Михаэль Ханеке – «Белая лента» (2009) и «Любовь» (2012), как Кен Лоуч – «Ветер, что колышет вереск» (2006) и «Я, Дэниел Блейк» (2016), возникнет картина, говорящая не просто о преобладании, а о торжестве реальности «как она есть» и жизни «в формах самой жизни». Этот список – не лучшее ли доказательство того, что стратегия, подменяющая жизненную подлинность «игрой смысла и нонсенса», действительно отходит в прошлое? Возможно. Во всяком случае, Каннский фестиваль стремится (как умеет) к тому, чтобы постоянное присутствие в его конкурсных программах фильмов, представляющих постмодернизм в его хорошо узнаваемых формах[51], было уравновешено (особенно в призовых списках) работами, которые могли бы как-то соответствовать известной базеновской формуле – «документальное откровение». Ведь не для того в 1998-м Жиль Жакоб спустился к Триеру, чтобы просто сдать ему ключи от города. Скорее, его элегантный жест был похож на маневр дальновидного стратега, остающегося при своих убеждениях даже ввиду, может быть, самого трудного испытания для этих убеждений, сформировавшихся в эпоху безусловного авторского присутствия.

Настаивая (и без Жакоба) на осмысленном авторском присутствии, Канны готовы (и даже дважды) прославлять, к примеру, Кена Лоуча – художника заслуженного, но явно законсервировавшегося и анахроничного в своем активном, почти публицистическом авторстве. Куда современнее выглядят те вышеперечисленные каннские победители, которые приближают реальность к зрителю и делают ее почти или совсем документальной, но обладают при этом виртуозным искусством как бы откладывать подведение драматических итогов действия. Оставляя «код неизвестным», «скрытым»[52], они научились уклоняться от прямого высказывания, даже если высказаться вроде и хочется.

В одном из наших каннских обсуждений очень точно эту новую уклончивую документальность определил критик Евгений Гусятинский: «Возможно, вот этот интерес к документальности в самых разных формах – это и есть переход от создания смыслов к свидетельствованию о смыслах или просто свидетельствованию. Или свидетельствованию об их отсутствии»[53].

Нерешенным остается только вопрос о том, чего же все-таки в этих свидетельствованиях больше – смысла или его отсутствия?

Возвращение автора, реабилитация реальности

Андрей Плахов

Эта книга построена в основном на материале бесед про Каннский фестиваль, которые мы ведем сначала за ежегодным круглым столом, потом на страницах журнала «Искусство кино» с моими коллегами Даниилом Дондуреем и Львом Караханом. Поскольку я начал ездить в Канны несколько раньше их, хочу наметить как бы предысторию той культурологической драмы, которую мы бурно обсуждаем вот уже десять лет – начиная с 2006-го.

Сюжет моих личных отношений с Каннским фестивалем я бы разделил на две примерно равные части. Первую назвал бы «Конец века – Конец Истории». Вторую – «Начало века – Возвращение Автора». В первой части поместились бы 1990-е годы – эра пламенеющего постмодернизма. Потом возникла бы Пауза Миллениума: кинопроцесс как бы остановился, погрузился в черную дыру.

Потом он вышел из нее, потому что дальнейшее погружение означало бы необратимую смерть искусства. А только касание искусства, пусть мимолетное, поднимает кино от зрелищного аттракциона к более амбициозным высотам. И чем большего достигает коммерческий, сериальный, индустриальный кинематограф, тем более серьезный вызов бросает ему другой – тот, что, за неимением лучшего термина («артхаус» бросим в корзину), мы называем авторским.

Прекрасно помню свое первое впечатление от Каннского фестиваля, куда я попал совсем еще не обстрелянным журналистом в 1989 году – даже не на весь фестивальный срок, а всего на шесть дней. Тогда совсем не было опыта зарубежных поездок, а такой огромный организм, как Каннский фестиваль, требовал адаптации и времени – чтобы хоть в первом приближении понять, что же главного там происходит на фоне безумства кинофанатов, ритуальных восхождений звезд по культовой лестнице и ночных гулянок, длящихся до утра. Было интересно все, и, однако, скоро стало ясно: в Каннах особое значение имеет конкурс, собранные в нем фильмы и приоритеты жюри, в котором особую роль играет президент, или председатель. Стало ясно, что это не просто игра, в которой назначается победитель, но за ней стоит некий глобальный сюжет развития кино как искусства и как медиа.

Понаслышке я знал об интригах, сопутствующих конкурсу, и об опасностях, которые подстерегают недостаточно дисциплинированных журналистов. В 1983 году в конкурсе соперничали два самых амбициозных режиссера авторского кино – Андрей Тарковский («Ностальгия») и Робер Брессон («Деньги»). Хотя Тарковский называл престарелого Брессона своим учителем, оба вели себя как мальчишки и заявляли, что не выйдут на сцену получать приз, если только он будет не главный. В итоге яростной дискуссии жюри разделило между ними Гран-при за творческий вклад – награду в высшей степени почетную, но и впрямь не главную. Кому же досталась вожделенная «Золотая пальмовая ветвь»? Один журналист услышал, что «какому-то японскому фильму» – и побежал поздравлять группу Нагисы Осимы («Счастливого Рождества, мистер Лоуренс»). Те обрадовались, и все вместе выпили саке за победу. Но выиграл другой японский фильм, бывший «темной лошадкой» в конкурсе, – «Легенда о Нараяме» режиссера Сёхэя Имамуры. Другие журналисты уехали в последний уик-энд фестиваля потусоваться на «Формулу-1» и пропустили картину-победительницу, после чего кусали себе локти.

Эта история, помимо прочего, сигнализировала о нарушении того почти божественного статуса, которым неизменно обладало авторское кино в 1960-е и еще в 1970-е годы. Продолжение сюжета «десакрализации» последовало в 1986-м. Правда, отборщики Каннского фестиваля проявили близорукость, увидев в фильме Дэвида Линча «Синий бархат» рядовой мистический триллер. Они не разглядели в нем главной эстетической провокации 1980-х годов, не заметили режиссера, предложившего новый способ изучения реальности средствами китча. «Синий бархат» оказался за пределами каннской программы и потом эффектно прозвучал на молодом фестивале в Монреале. В старых же добрых Каннах в очередной раз «прокатили» Андрея Тарковского с его последним фильмом «Жертвоприношение». Он получил Гран-при жюри, приз оператору Свену Нюквисту, призы ФИПРЕССИ и экуменического жюри, но…

Смертельно больной Тарковский, гуру авторского кино, так и не дождался осуществления своей голубой мечты о «Золотой пальмовой ветви». Она досталась американцу Ролану Жоффе за хороший, но совсем не великий фильм «Миссия» – о государстве иезуитов в Парагвае XVIII века, которое пыталось защитить индейцев от конкистадоров. Позднее мне удалось расспросить Жоффе об этой знаменитой фестивальной коллизии. Вот как он ее прокомментировал: «Между мной и Тарковским разница в том, как мы воспринимаем искусство. Андрей – художник, я же просто рассказчик экранных историй. В то время русскому художнику, который вырвался из Советского Союза, было очень важно быть отмеченным международными призами, получить мировое признание. Ведь у вас в России все еще царил культ Автора с большой буквы. Победа для Тарковского была фантазией, необходимой и недостижимой мечтой. У нас же в английском языке слово “художник” синонимично слову “развлекатель” (“entertainer”). Для меня любой фильм – просто работа».

В 1987 году Ив Монтан возглавил жюри 40-го Каннского фестиваля. По случаю юбилея членов жюри принял президент Франсуа Миттеран и между прочим спросил, как давно Франция не получала «Золотую пальмовую ветвь». Выяснилось, что довольно давно, кажется, со времен «Шербурских зонтиков» и «Мужчины и женщины». На дворе была уже совсем другая эпоха. Входивший в каннское жюри полпред «перестройки» Элем Климов стремился во что бы то ни стало выбить главный приз для «Покаяния» Тенгиза Абуладзе: такая победа была бы политически архиважна. Монтан же, сам бывший коммунист, перешедший на правые позиции, особых чувств к этому фильму не испытывал: говорил, что «не верит этим раскаявшимся коммунистам». Зато ему нравился снятый в Италии фильм Никиты Михалкова «Очи черные», имевший к тому же высокий критический рейтинг и завоевавший симпатии публики. Разразилась борьба не на жизнь, а не смерть.

И тогда Климову пришлось вспомнить о картине Мориса Пиала «Под солнцем сатаны»: она привлекала его напряженностью своей духовной проблематики, для Монтана же основное достоинство фильма состояло в том, что он французский. Ему-то под улюлюканье зала и вручили компромиссную главную награду. «Покаянию» достался второй по значению Спецприз жюри, «Очам черным» – всего лишь актерская награда для Марчелло Мастроянни. Морис Пиала, впоследствии признанный классиком французского кино, тогда проявил себя просто хулиганом, адресовав публике со сцены неприличный жест. И тем не менее это была одна из последних побед авторского кино над постмодернизмом, который на сей раз пришел от русского режиссера Михалкова.

Обо всех этих схватках и скандалах Каннского фестиваля я только слышал и читал, а вот в 1989-м уже сам смог краем глаза заглянуть за фестивальный фасад и попытаться понять его внутреннюю логику, его пружины и механизмы. Президент жюри этого года Вим Вендерс награждает «Золотой пальмовой ветвью» фильм американского дебютанта Стивена Содерберга «Секс, ложь и видео». Вендерсу, наследнику Антониони, близко такое кино. Вуайеристская природа кинематографа, который любит наблюдать за запретным и выискивать потаенную сущность в случайном, теперь получает новое обоснование и новые возможности реализации благодаря проникновению в быт доступного и вездесущего видео.