Этическая система Канта также заставила его проникнуться верой в то, что нельзя лгать независимо от возможных последствий. Он прекрасно осознавал двусмысленность такого довода и тем не менее не отказался от него. По Канту, сказать ложь негодяю – преступно: «Ведь возможно, что на вопрос злоумышленника, дома ли тот, кого он задумал убить, ты честным образом ответишь утвердительно, а тот между тем незаметно для тебя вышел и, таким образом, не попадется убийце, и злодеяние не будет совершено; если же ты солгал и сказал, что его нет дома и он действительно (хотя и незаметно для тебя) вышел, а убийца встретил его на дороге и совершил преступление, то ты с полным правом можешь быть привлечен к ответственности как виновник его смерти… Итак, тот, кто лжет, какие бы добрые намерения он при этом ни имел, должен… поплатиться за все последствия, как бы они ни были непредвидимы»[5]. Должны ли мы верить в то, что Кант отдал бы в руки нацистов своего друга-еврея? Нет. Все, что мы о нем знаем, позволяет предположить, что великий философ последовал бы велению долга. Его на редкость активный разум быстро нашел бы некий моральный долг, который бы не допустил столь низкого поступка. И все же вопрос о невозможности лгать выявляет отчетливый изъян в системе воззрений Канта. Нам не стоит обольщаться: Кант относился к вопросу лжи чрезвычайно серьезно. Какое-то время он даже мучительно размышлял над вопросом о том, допустимо ли завершать письмо обычным для того времени речевым оборотом: «Ваш покорный слуга». Является ли это ложью? Кант настаивал на том, что он не был ничьим слугой и потому в его намерения не входит подчиняться своим корреспондентам.
В конечном счете Кант, похоже, был вынужден смягчить свою позицию по этому вопросу. Однако в более серьезных вопросах словесности он оставался несгибаемым. Он был противником чтения романов: от этого наши мысли становятся «фрагментарными», что ведет к ослаблению памяти. «Было бы смехотворно запоминать романы для того, чтобы пересказывать их другим людям». (Уж не намек ли это на то, что Кант запоминал все остальные книги, которые читал?) Здесь Кант забывает о том, что знакомство с романом Руссо «Юлия, или Новая Элоиза» оказало на него мощное влияние. Более того, чтение этого романа никак не отразилось на его мыслительных способностях и не привело к ослаблению памяти.
Кант любил читать поэтические произведения, но только если их отличала интеллектуальная гармония слога и чувства.
Нерифмованная поэзия была для него обезумевшей прозой. Музыка была другим, гораздо более сложным делом. Лишь только музыке удавалось проникнуть под панцирь, подавлявший его эмоции, из-за чего он отзывался о ней особенно резко. Кант терпеть не мог народные песни (те самые, что в детстве пела ему мать). Музыканты представлялись ему безликими созданиями, ибо то, что они исполняли, низводило все на свете до уровня чувства. Он не рекомендовал своим студентам слушать музыку, ибо та способствует изнеженности. При этом сам Кант любил посещать концерты – до того самого дня, когда побывал на концерте, устроенном в память философа Моисея Мендельсона. Звучавшие на нем произведения показались ему бесконечным заунывным стоном, и после этого он перестал бывать на концертах.
В 1790 г., в возрасте шестидесяти шести лет, Кант опубликовал третью, и последнюю, часть своего гигантского опуса «Критика способности суждения». Этот труд главным образом посвящен эстетическим суждениям индивида, но также касается и вопросов теологии (а также многих, многих других). Кант утверждает, что существование искусства предполагает наличие художника и что через красоту мира мы познаем и всемилостивого Творца. Как он намекал ранее, мы узнаем творения Бога в виде звездного неба, а также в нашем внутреннем побуждении к добру.
Как и в теории восприятия, так и в этической теории Кант пытался найти метафизическую основу для своей теории эстетического суждения. Он хотел установить априорный принцип, делающий возможным наше постижение красоты. Здесь Кант ступил на куда более зыбкую почву. В оценке красоты почти невозможно достичь согласия. Кто-то считает Швейцарские Альпы этакой шоколадной конфетой, черпая духовную пищу в экспрессионизме. Другие придерживаются иного мнения. Такие взгляды трудно примирить между собой. Но Кант вознамерился включить в границы своей системы всё.
По Канту, индивид, который называет нечто прекрасным, настаивает на том, что все должны согласиться с такой оценкой:
«…хотя мое суждение обладает лишь субъективной значимостью, оно все-таки притязает на одобрение всех субъектов, будто оно – покоящееся на познавательных основаниях объективное суждение, обязательное вследствие возможности его доказать»[6].
Сходство с категорическим императивом очевидно, но здесь он просто не работает – лишь в личном уничижительном смысле. В очередной раз мы имеем дело с синдромом единомыслия. То, что я нахожу созданный Фрэнсисом Бэконом[7] образ визжащего понтифика прекрасным, еще не означает, что те же чувства должны испытывать и другие люди.
Далее Кант заявляет, что наука может существовать лишь благодаря единству и непротиворечивости природы. Это единство нельзя доказать, но можно предположить. К этой идее близка другая, о целенаправленном характере природы. По Канту, целенаправленность природы – это «особое априорное понятие». Как нам ныне известно, понятие это отнюдь не обязательно для того, чтобы предположить единство и непротиворечивость природы. Более того, сегодня последнее даже оспаривается положениями квантовой теории.
Кант настаивал на том, что, хотя мы не в состоянии доказать, что мир имеет некую цель, мы должны рассматривать его так, «как будто» он такую цель имеет. Он не отрицал злых, уродливых и на первый взгляд бессмысленных проявлений мира, но считал, что они не так важны, как их более духоподъемные противоположности. В следующем веке Шопенгауэр выразит противоположную точку зрения – возможно, гораздо более обоснованную. В конечном счете ни оптимистический, ни пессимистический взгляд на мир не может быть подкреплен доказательствами и, как следствие, остается делом темперамента конкретного индивида.
Между тем Кант продолжал вести свой привычный, строго размеренный образ жизни, а жители Кёнигсберга по-прежнему сверяли часы по его выходу на прогулку. Своим мнением, что время существует лишь в наших умах и не имеет ничего общего с реальностью, Кант в известной мере обязан жизни в Восточной Пруссии. С юга и запада она граничила с Польшей, которая жила на час вперед. А на востоке находилась Россия, сверявшая время по юлианскому календарю и потому отстававшая от всей остальной Европы на одиннадцать дней. Самые ближние из тех, кто жил по тому же самому времени, находились на западе, в Германии, отделенной Польшей от Восточной Пруссии на много миль.
Кант жил на Принцессинненштрассе, в доме, который в 1893 г. был разрушен. Здесь о нем заботился его старый ворчливый слуга Лампе, с которым философ обходился в равной степени ворчливо. Каждой вещи полагалось знать свое место, каждое действие было расписано от и до. Даже помогать хозяину раздеваться по вечерам следовало в строго определенном порядке. Ложась спать, Кант надевал летом один ночной колпак, а зимой – два, поскольку зимы в расположенном возле балтийских вод Кёнигсберге были холодные.
Как и все привередливые домашние тираны, Кант неизменно заботился о духовном благе верного Лампе. По его словам, он восстановил Бога в «Критике практического разума» для того, чтобы дать Лампе то, во что тот мог бы верить. Вряд ли слуга в полной мере оценил такую заботу – во всяком случае, свидетельств его благодарности не сохранилось. Гораздо легче догадаться, как относился он к философскому методу своего хозяина поддерживать чулки – а именно посредством кусков бечевки, продетых через карманы штанов и крепившихся к пружинам, находившимся в двух коробочках. (Данный курьезный факт может показаться верхом абсурда, однако подтверждается рядом независимых источников, один из которых содержит предположение о том, что это как-то связано с профессией его отца, который, как известно, был шорником.)
Подобно многим обладателям независимого и изощренного ума, Кант был типичным ипохондриком. Более того, он единственный замечал, что с ним что-то не так. За свою долгую жизнь этот тщедушный маленький человечек с искривленным туловищем никогда не знал болезней. Ипохондрия вынуждала его следовать строгому, раз и навсегда установленному режиму. Например, в числе привычек Канта было дышать исключительно через нос, особенно во время прогулок в холодную погоду. Это означало, что осенью, зимой и весной он не отвечал даже тем, кто здоровался с ним на улице, ибо, открыв рот, рисковал подхватить простуду.
Ему крупно повезло, поскольку он сумел опубликовать свои три великие «Критики». В тот период политическая обстановка в Пруссии была на редкость спокойной, что в целом нетипично для этого государства. Крайне сомнительно, что Канту удалось бы издать свои главные труды в других европейских странах. Он ценил это и посвятил «Критику чистого разума» Зейдлицу, министру образования в кабинете Фридриха Великого. Как и надлежит провинциальному профессору-педанту, Кант на словах выражал почтение своему монарху. Однако в душе – как это ни удивительно – он был революционер. К французским же философам, подвизавшимся при дворе Фридриха, он не испытывал ничего, кроме презрения.
В 1786 г., когда Фридрих Великий умер и его место на прусском троне занял Фридрих Вильгельм II, Кант угодил в щекотливую ситуацию. Министром образования стал Вёльнер, ярый пиетист. Он обвинил Канта в том, что своими философскими трудами тот бросает тень на Священное Писание. По всей видимости, кто-то из чиновников министерства все-таки смог продраться сквозь восемьсот страниц «Критики чистого разума» и, к вящему своему ужасу, обнаружил, что в ней отрицаются свидетельства существования Бога. От Канта потребовали поклясться, что он не будет читать лекции и писать книги на религиозные темы. Философ написал королю письмо, в котором обещал подчиниться этому приказу. Но, когда в 1797 г. король умер, Кант счел себя свободным от обязательства и вернулся