дений и в скромной, кристально ясной форме понимал общество Монтескье и плохо понимало подавляющее большинство последующих теоретиков. Этим классическая эпоха отличалась от последующей, скажем от социологических теорий XIX и XX веков, когда появляется буря слов, но нет того простого понимания, которое было у Монтескье, было у Монтеня и которое было у Канта. Не случайно у него такая французская форма выражения мысли. Особенно, когда он пишет простое и маленькое эссе в ответ на какой-нибудь вопрос, или разъясняет какую-нибудь деталь, или откликается на обращение академии. Конечно, например, в «Критике чистого разума» его мысль строится и движется очень сложно, она ломает красоту и гармонию фразы, но там, где Кант выражает себя непосредственно, где не ставит перед собой задачи тут же уловить неуловимую жар-птицу, — там он очень элегантен в выражениях, там он очень французский.
После же Канта начинается эпоха для меня отвратительная, эпоха собственно немецкой философии. Кант, в этом смысле, не немецкий философ. Это не значит, что он не мыслил внутри немецкого языка и не был привязан к своему месту. Но в его времена еще не было понятия «нация» и тем более не было национал-философов, то есть идеологов, которые под барабанный бой фраз хотели вести вперед свои народы. Среди многих предрассудков, мешающих нам понять, что говорится со страниц кантовских сочинений, — предрассудок рассматривать Канта как ступеньку к чему-то. Обычная формула такова: Кант — родоначальник немецкой классической философии, немецкого классического идеализма. Но о Канте нельзя сказать, что это тот Абрам, который родил Исаака. Он не занимает место, как бабочка, на какой-то ступеньке эволюции.
С Кантом приятно иметь дело не только потому, что его нельзя поместить в некую клеточку, но еще и потому, что это философ, который мыслил в том, о чем мыслил (а мы всегда мыслим конечным образом и о каких-то конкретных предметах), с отсветом незнаемого на знаемом. То знаемое, которое он излагает, которое ему удалось ухватить, всегда окружено ореолом, несет на себе отсвет незнаемого, какого-то открытого пространства, и только на фоне и в просвете этого пространства оно само и есть знаемое, и есть кантовская мысль. Поэтому нам сразу как-то легко, у нас появляется надежда на то, что если мы в связи с Кантом что-то подумаем и это подуманное не будет похоже на то, что написано Кантом, то все-таки подуманное нами тоже окажется кантовской мыслью, потому что на кантовской мысли всегда лежит отсвет незнаемого. Он как бы предполагает незнаемое и внутри незнаемого формулирует то, что может сформулировать; иначе говоря, формулирует всегда с учетом ореола незнаемого, оставляя тем самым место и нашим мыслям. Наши мысли могут легко проверяться в связи с Кантом. Мысли ведь тоже реальные эмпирические явления, и как реальные явления они подчиняются закону понятности, или интеллигибельности. Если я, не меняя ad hoc какого-нибудь принципа объяснения, могу понять, не вступая с собой в противоречие, смогу поставить на разумное место совершенно различные мысли Канта и они у меня не будут распадаться в кучу мусора, а останутся космосом, или гармонией, — тогда понимание правильно. Если сами мысли являются эмпирическими фактами и если есть совокупность такого рода мыслей, то мы можем проверить свое понимание, измеряя его тем, насколько эти мысли приводятся в понятную связь, ставятся на свое место так, что не возникает противоречия и мысли не распадаются, а могут держаться вместе, не требуя для каждого случая разнородных гипотез ad hoc.
Обычно Канта называют «критицистом». Но кантовская философия критична не в том пошлом смысле, какой установился в учебниках и в котором мы часто склонны это понимать. Это критицизм в широком и очень странном смысле, трудноуловимом, но интуитивно легко понятном, если поставить это слово в понятную связь, следуя только что введенному мною правилу. Скажем, можно ли Хлебникова назвать критицистом? А ведь Кант делает ту же работу. Она тоже лежит в области самой возможности философии, ее средств и философского языка как такового. Так же как предметом Хлебникова были средства поэзии вообще, а не написание отдельных хороших стихотворений и поэм — у него их практически нет, хотя он поэт, — так и у Канта тоже все книги некрасивые, уродливые, незавершенные, кроме отдельных, как я уже сказал, маленьких эссе. У него в каждой из его больших книг повторяются куски из какой-нибудь его другой большой книги. Скажем, нельзя читать «Критику чистого разума», не читая параллельно «Критику способности суждения» или «Критику практического разума». Но эта бесконечная работа и есть размышление о возможности философии, о ее средствах, о том, как построен философский язык и что мы вообще можем, философствуя. Давайте договоримся понимать критицизм Канта именно так.
Я введу еще две догматические предпосылки. Догматические в кавычках, потому что я постараюсь, чтобы догматических предпосылок в нашей работе не было, чтобы мы попытались иметь дело с Кантом так, как если бы через Канта имели дело с самими собой. Это попытка реального переживания, попытка читать Канта как написанное о себе — обо мне, о вас. Значит, во-первых, мы не будем различать «докритического» и «критического» Канта. Кант — это живой, производящий организм, а организм имеет право, если он организм, в возрасте шестидесяти лет проделать нечто, как будто тебе только двадцать. Организму нельзя предписывать этапы, которые он должен проходить. Этапы неповторимы, то есть если они пройдены — повторить их нельзя. А Кант может. Следовательно, мы имеем дело с организмом.
Во-вторых, я хочу обратить ваше внимание на одну очень странную вещь. Первая работа Канта «Мысли об истинной оценке живых сил» и итоговая естественнонаучная работа «Всеобщая естественная история и теория неба» были напечатаны соответственно в 1746-м и 1755 г. и к философии, казалось бы, никакого отношения не имеют. Собственно философские работы Канта появляются только после 55-го года, причем это учебные работы — диссертация, произведения, написанные на конкурс по предложению академии, то есть работы, выдержанные в традиционных формах научного общения того времени. А работы Юма вышли гораздо раньше, в тридцатых годах, и знакомство с ними Канта может быть датировано не позднее, чем двумя-тремя годами после их появления. Но тогда мы оказываемся перед странностью. Мы говорим, повторяя слова Канта, что Юм пробудил его от догматического сна. Однако странное пробуждение: книжка стучится в дверь сознания спящего в течение нескольких десятков лет. Человек прочитал Юма десятилетие назад и вдруг сейчас проснулся. Конечно, это чушь. Просто в случае Канта мы имеем дело с чем-то, находящимся в процессе непрерывной и бесконечной работы.
Это то, о чем очень удачно в применении к самому себе скажет в XX веке Джойс, имея в виду свою бесконечную книгу «Поминки по Финнегану». В переписке с друзьями он называл это тайное священнодействие, которым он занимался у себя дома и которое происходило у него в голове, — work in progress, работой в состоянии делания. Слово «progress» передает здесь нечто в движении, на ходу, в деле. Такова была и работа Канта — это раскручивание какой-то бесконечной, но одной ленты. Очень часто Кант делал один заход, второй, третий, и на третьем заходе понятней прописывалось то, что делалось в первом. Поэтому вторая наша догматическая предпосылка будет состоять в том, что мы берем все «Критики» Канта как одну работу или один мир. Это все новые опыты, никаких «статуй», завершенных произведений у Канта нет. Как нет поэм и стихотворений у Хлебникова.
Нам гораздо больше откроется в Канте, если мы посмотрим на его тексты с одной неожиданной позиции (которую можно доказать) — что Кант принадлежит к числу тех философов, у которых нет системы. Нет системы Канта. Если, конечно, под «системой» иметь в виду строгий смысл этого слова. У Канта нет какого-то выделенного им конкретного явления, подобного, скажем, обозначенному у Гегеля понятием «мировой дух» или у Шеллинга понятием «художественный гений», в свете которого все объединяется и из которого все выводится. Система — это нечто, что выводимо из некоторого принципа, положенного в основание системы. У Канта же нет такого явления, которым он пользовался бы как универсальным ключом для объяснения и одновременно для построения системы, — поэтому нет и системы. И вот к пониманию того, что лежит перед нами без системы, мы можем поставить эпиграфом сочетание трех слов, промелькнувшее у Канта в работе «Грезы духовидца, поясненные грезами метафизика»: вяжущая сила самопознания. Мне в этой связи сразу представляется образ какой-то массы энергетически напряженных элементов, которые, если они не приведены в связь, разорвут тебя или окружающий мир на части. То, что их соединяет в одну могучую единицу, излучающую энергию, и есть вяжущая сила самопознания. Когда она выполнила работу — текст излучает когерированный луч.
Интересно, что, составляя рецензию на работу Гердера о всемирной истории, Кант не упустил удовольствия переписать полностью весь титульный лист сочинения Гердера, причем не только название, год и место издания, но и эпиграф. Для рецензии в переписывании эпиграфа, конечно, не было никакой необходимости. Канта вела его основная внутренняя форма, организованная вокруг вяжущей силы самопознания. Потому что эпиграф Гердера, взятый им из римского поэта Персия, звучит так: «Кем быть тебе велено богом и занимать суждено средь людей положенье какое. Это познай». В этом весь Кант. Он с удивлением и недоумением смотрит вокруг себя, на людей (кажется даже, что он и нас видит), которые хотели бы, чтобы Бог был в мире сам собой, независимо от их нравственного усилия и от выполнения ими движения по траектории вяжущей силы самопознания. Он видит, что эти люди хотели бы, чтобы мир был устроен до них, без них и после них так же надежно, и не понимает, как такое вообще можно предполагать, как можно прибегать к образу Бога в смысле такого устройства мира. Ведь Я, движущееся по траектории вяжущей силы самопознания, есть элемент в ми