Кантианские вариации — страница 32 из 62

ться только целиком, иначе ничего посредством термина «цель» мы не можем объяснить. Не может быть неполной цели. Если мы посредством приписывания чему-то цели объясняем это нечто, то выполнение цели и объяснение нами чего-то посредством цели может быть только полным, совершенным, то есть этим понятием мы заранее предполагаем полную организацию того, что объясняем. Так же неделима добродетель — она или есть, или ее нет. Это оттенок, на который я хотел бы указать.

Вы знаете, что проблема цели фигурирует в физике на уровне проблемы минимального усилия, или минимального пути, или, у Лейбница, на уровне проблемы лучшего из миров, потому что Бог всегда выбирает наилучшее решение. Если мы приняли термин «цель», то предмет, который мы рассматриваем как выполненный по цели, может быть только наилучшим, другого не может быть. В этом смысле выступление Вольтера против Лейбница, против лейбницевской метафизики бьет мимо цели. Лейбниц не утверждал, что этот мир есть в эмпирическом смысле слова самый хороший. Он просто говорил, что если мы что-то объясняем, вводя целесообразность физических процессов или их организованность вокруг некой цели, то физическими движениями выбираются наиболее экономные пути и этот мир есть наилучший из всех возможных миров. Бог выбирает всегда наилучший мир. Философский аргумент не надо понимать эмпирически, как понял Лейбница Вольтер. Хотя он был по-своему прав, потому что в культуре того времени идея наилучшего из возможных миров в головах людей застряла именно так, и Вольтеру приходилось ее осмеивать, тем более, что это было связано с теодицеей, с проблемой оправдания Бога в этом мире, полном зла. Так вот, у Канта здесь все время проглядывает хвостик мысли, что в анализе мы как бы имеем некоторое целое, некоторое Одно, не в конце движения нашей мысли или движения мира. А ведь обычно бесконечность, или целое, мы представляем себе так, что мы начинаем идти и это целое, или бесконечность, стоит в конце нашего движения. Кант же показывает, что тотальность, которую мы предполагаем выполняемой, если она и выполняется где-то в конце нашего движения — она в действительности в начале движения к ней.

В уже приводившемся письме к Шульцу от 17 февраля 1784 года Кант обсуждает проблему так называемых третьих категорий. Всегда есть две категории и есть третья, например возможность, действительность и необходимость. И почему-то Кант считает третьи категории невыводимыми из первых двух. Он говорит, что третьи категории суть такие, возможность которых сама по себе есть отдельное понятие. Вспомните, я уже говорил об идее дополнительных понятий. Эти дополнительные понятия я ассоциировал также с другими словами: эфир, медиум, среда, элемент, в котором все растворено. Кант называет их особыми, изначальными. То есть третья категория прослеживается к некоторому медиуму, называемому разумом, который в действительности и лежит в основе первых двух категорий. Дело не обстоит так, что мы идем от первой категории ко второй, а потом выводим третью, — дело в том, что та особая дополнительная вещь, выраженная в третьей категории, присутствует в самом начале движения и является как бы средой, в которой только и кристаллизуются первые две категории. И в этом смысле именно разум, именно третья категория является основой дедукции категорий, в том числе и в анализе, выполняемом Кантом в «Критике чистого разума». Вы можете заметить, что эфиром, или элементом, в котором совершается дедукция, является идеал разума, то есть абсолютное Я, один из идеалов разума, идея — и она не в конце вовсе, а в начале. Внутри нее дедуцировались и кристаллизовались категории. Значит, тем самым то, к чему мы приходим, представлено в самом начале и именно поэтому мы приходим к этому, а не к чему-нибудь другому.

Здесь есть оттенок дискретности. Движение внутри некоторого целого, которое, присутствуя в самом начале, определяет себя шагами движения, но именно этого целого, а не другого. Пометив этот оттенок, давайте обратим внимание на странное словоупотребление, которое мы встречаем у Канта там, где речь идет о сознании. Вот он, например, полемизирует со Сведенборгом. Полемизирует, кстати, очень деликатно. В рассказе о Сведенборге и разоблачении «грез ясновидца», в той поправке, которую грезы метафизика вносят в грезы ясновидца, Кант нигде не делает прямых утверждений. Он не пытается доказать, что тех явлений, о которых рассказывал Сведенборг, не было, нет и быть не может. Он не это говорит. Где-то прибегая к иронии, где-то к любезным, чисто риторическим оборотам речи, он возвращает нас к одному: мы можем говорить только то, что мы можем обосновать, испытав это в каком-либо реальном опыте, а чего мы не можем испытать, о том говорить мы не можем. Другими словами, Кант все время объясняет, на каких правилах строится наше описание мира, что и какие ограничения накладывает на нас сам язык описания мира, если это описание мира.

Так вот, везде, где фигурируют термины «сверхчувственное воздействие» или «невидимая системная организация духов» и так далее, везде Кант совершает такой шаг. Он говорит: очень может быть, что есть какая-то наша связь с невидимым миром и с его существами, находящимися между собой в некоторых потусторонних связях. «Когда я имею такого рода представления, — пишет Кант, — если имею (Кант не спорит, имею или не имею), то я не сознаю себя в качестве человека, а когда я сознаю себя в качестве человека, я не могу иметь эти представления». [39]

Допустим, что есть явления, в которых человек связан с существами такого невидимого мира, находится с ними в общении и взаимодействии — однако сознающий человек не может их иметь. Если он попытается их выразить, — а выражение, по Канту, всегда содержит в себе пространственный элемент, то есть расположение того, о чем говоришь, вовне, — то он не сможет говорить об этих явлениях, а если и сможет, то он все равно не может этого осознавать, если сознает себя в качестве человека. Термин «сознание» накладывает здесь свое ограничение. Это ограничение похоже на какой-то коллапс. Если мы сознаем, то мы уже в мире, или, иными словами, мы не можем на бесконечно малые разложить переход от некоторых представлений, скрытых от сознания, постепенно нарастить все большее осознавание и получить в этом мире сознания возможность разговора о тех представлениях, которые являются предполагаемой нашей связью с существами невидимого мира. Когда мы осознали, то что-то необратимым образом случилось и я не могу, осознавая себя в качестве человека, занимающего место в мире, — а место, повторяю, предполагает, имплицирует пространственные зацепки, пространственные термины, — построить никакого языка для описания общения со сверхчувственными существами в их сверхчувственной связанности в каком-то невидимом мире.

Итак, постулат конечности скрыт там, где Кант содержательные проблемы связывает не с содержанием, но с тем срезом, в котором существует сознание этих содержаний. Ниже сознания мы спуститься ни к чему не можем, и это очень существенно, потому что, находясь в мире, в котором происходит взаимодействие, полное общение, мы допускаем или предполагаем, что душа содержит в себе отражения всего мира. Здесь у Канта работает лейбницевская подсказка. Душа отражает весь мир, это монада, а различие того, что нам удается сказать о предметах мира (а мы говорим в последовательности и что-либо конкретное), состоит в степени ясности представления души для самой же души. Поэтому у Канта и появляются рассуждения, что на некоторых отдалениях от центров тяжести — скажем, солнечной планетной системы, где тяжесть материи уменьшается, — способность осознания представлений, находящихся в душе, увеличивается. Мы имеем бесконечно прочищающееся сознание, которое доводит до ясности все то, что в нем уже существовало. Это сродни лейбницевской идее бесконечного анализа. Лишь человеческая ограниченность, лишь связанность человека с материей, как полагает Лейбниц, делает темными те представления, которые в нем, в душе как целом, имеются. Отсюда у Лейбница появляются бесконечно малые, как он выражался, аппетиции, или апперцепции, которые лишь в силу тяжести материи живыми существами не осознаются.

Однако у Канта одновременно идет совершенно другая мысль, которая уничтожает первую, фактически уничтожает идею бесконечного анализа. Он вводит феномен сознавания таким образом, что тот содержит в себе конечный предел: везде, где мы говорим о сознании, мы не можем говорить о ясном или неясном сознании — это всегда сознание. Поэтому Кант разводит мир сна и мир бодрствования. Он объясняет, что если мы говорим о каких-то представлениях, называя их сознательными и отличая от сновидений, которые мы не знаем, то в них присутствует все сознание целиком. Не существует меньше сознания или больше сознания. Могут быть лишь другие явления, которые закрывают сознание. Поэтому мы не можем, скажем, непрерывным образом перейти от некоторой допустимой гипотетической разновидности сознания во сне, какого-то иносказания — к сознанию. Если мы применяем термин «сознание» и если какое-то представление оказывается сознательным, то есть мы знаем о нем, — то это и есть сознание. Мы не можем перейти от некоторого тайного мира сновидений, или грез ясновидца, к миру, в котором мы говорим о предметах, о связях, о действиях, о явлениях.

Теперь мы знаем, что у Канта мысль о присутствии целого в начале есть не метафизическая мысль, не высказывание о каком-то недоступном нам в нашем опыте предмете, сделать которое нам позволяет некая сверхчувственная, присущая нам метафизическая способность, а есть что-то с самого начала завязавшееся у него на термин «сознание», на сознание как то, что присутствует целиком. Случай присутствия чего-то целиком есть случай сознания. Если мы осознаем — то осознаем целый мир, но не в смысле совокупности всех конкретных знаний, а в том смысле, что элемент мира оказался медиумом, средой, стихией, в которой будут плавать предметы наших конкретных и частных высказываний о мире. У Канта это четко и очевидно. Я уже показывал вам, что он начинает с того, что заостряет внимание на объяснении мира, то есть ставит критический вопрос не в связи с содержанием, н