Канцелярская крыса — страница 125 из 147

привычный человеческий цвет и ставшие молочно-белыми, как белок сваренного вкрутую яйца.

— Сыряк.

— Сыряк!

— С-сыряк…

Охваченный ужасом, Герти безотчётно пятился, пока что-то твёрдое не ткнуло его промеж лопаток, заставив вскрикнуть от боли. Обернувшись, Герти увидел ствол автоматического пистолета. А над ним…

Конвоир, приведший его сюда, выглядел многим лучше своих медленно сгорающих компаньонов, по крайней мере, его тело не несло на себе видимых ожогов или незаживающий, исходящих дымом сгорающего мяса, язв. Чего нельзя было сказать про его лицо. Щёки его давно лопнули и сгорели, обнажив кости челюстей, и казалось удивительным, что уцелел язык, ворочавшийся во рту и похожий на ком розового непропеченного мяса. То, что Герти принимал за акцент, не было акцентом. Когда угольщик открывал рот, он делался похожим на страшного огнедышащего дракона. Из его глотки наружу выбивался сизый дым, а в глотке горело розовое дрожащее пламя, как если бы он проглотил целую пригоршню тлеющих углей и часть из них застряла в горле. Небо алело, как раскалённая до розового свечения сталь. Удивительно было, как голова его ещё не превратилась в обугленную головешку…

— Нравится? Что, думаешь, каково это? — без щёк усмешка выглядела жутким оскалом пылающего черепа, — Немного неприятно, зато не приходится просить спички, чтоб подкурить папиросу…

Когда он говорил, остатки языка соприкасались с раскалённым небом, издавая негромкое шипение. Дым он выдыхал прямо Герти в лицо.

— Это Пепелище. Тут коптятся те, кто уже не может выйти в город. Пансион для обожжённых жизнью, кхе-кхе…

Едва ли кому-то из собравшихся здесь было больше тридцати, но они и в самом деле выглядели дряхлыми остовами человеческих тел. Огонь, выедавший их изнутри много лет, не спешил пожирать подчистую своего носителя, но неумолимо объедал его, оставляя лишь обугленную, осыпающуюся жирным пеплом, кость.

— Чего морщишься, сыряк? Не привык? Такой чистый, мягкий. Такой холодный…

Угольщик положил руку Герти на плечо, оставив на ткани пиджака явственно видимый пепельный след. Метку. Должно быть, подобную метку в своё время носил каждый из них. Прежде, чем их одежда начинала тлеть прямо на теле.

— Я тоже когда-то был холодным, — мечтательно прошамкал один из живых факелов, половина головы которого походила на обожжённую дочерна корягу, а когда он тряс ею, из пустой обугленной глазницы сыпался пепел, — Сейчас даже вспомнить странно… Холодным, как лёд. Ванну принимал через день. И пальцы на месте были… Воротничок… Я… Я билеты продавал в порту. Или нет… Дьявол, не помню. Иногда мне кажется, что мозги мои совсем растаяли от этого проклятого жара… Воротничок белый, да. Непременно белый. На нём не оставалось копоти. Никакой копоти, джентльмены.

— Заткнись, Трубочист, — беззлобно прикрикнули на него из толпы, — Снова завёлся…

Угольщик с обугленной головой стал мелко трястись, отчего в его чёрных дёснах задрожали пожелтевшие, рассыпающиеся от жара, зубы.

— Помню, помню… Ох, хорошо помню. Невеста была, как там её звали… Арта? Аргарет?.. Не помню. Миленькая такая, жимолостью ещё пахла. У меня ведь всё и началось, когда я, возвращаясь от неё, под дождь попал. Промок до нитки. На следующий день слёг с температурой. Жар был, аж дышать не мог. Доктор подумал даже, тиф… Ах, если бы тиф!.. Подворотнички мои… Билеты продавал… И жар… Неделю в бреду метался. Потом на ладони язва появилась. Небольшая, но будто шилом раскалённым проткнули. И сама тоже горячая. Как я на ноги встал, доктор в больнице мне её вскрыл. Ланцетом вжик! Хороший доктор, тоже с подворотничком был, в халате… А из неё вместо крови дымом тянет! Так он побледнел, белее своего халата стал. Руками на меня замахал, значит и…

Рассказывая, угольщик пошатывался из стороны в сторону и разглядывал свою руку. То, что от неё сохранилось, напоминало обгоревшую конструкцию из обугленных прутьев, слишком хрупкую даже для того, чтоб прикоснуться к ней. Кто-то сочувствующе цокал языком, кто-то кричал непристойности и просил его заткнуться.

Герти понял, что сойдёт с ума в обществе этих тлеющих человекоподобных созданий, если немедленно не обратит на себя внимание.

Он попытался набрать в лёгкие побольше воздуха, но с первым же глотком втянул в себя угольную гарь, обильно парившую в воздухе. Пепел заживо кремированных человеческих тел.

Герти успел ощутить его солёный привкус, прежде чем его вырвало. Угольщики встретили проявление этой слабости скрежещущим хохотом и потоком оскорблений.

— Слабое нутро у сыряка!

— Ты смотри-ка, хоть не пеплом блюёт!

— Не по нраву ему Пепелище, карасю копчёному…

— Да что с ним говорить, на трон его!

— На трон!

Наконец Герти удалось разогнуться.

— Я… Меня зовут Гилберт Уинтерблоссом, — выдохнул он, цедя воздух крошечными глотками и едва удерживаясь от нового приступа, — Я пришёл… Пришёл, чтоб попросить. Мне нужен Изгарь!

— Тебе уже ничего не нужно, — угольщик с пистолетом сплюнул сквозь зубы крупной пепельной крошкой, — Или ты думал, что всякий сыряк может придти на Пепелище и уйти когда ему вздумается? Нет, брат.

Герти поднял руки ладонями к стоящим, надеясь, что у угольщиков этот жест означает то же, что и у обычных людей. Но его ждало разочарование. Увидев бледную кожу на его руках, угольщики вновь разразились криками и руганью. Их взгляды испепеляли не хуже живого огня. Ощущая со всех сторон неумолимый жар, Герти с ужасом начал понимать, насколько сильно его ненавидят. Не за то, кто он и зачем пришёл. За другое, намного худшее.

За то, что в нём не пылает внутренний огонь, пирующий крохами его тела и неумолимо превращающий его в обугленные руины. За то, что в нём не сидит огненный демон, пожирающий кости и превращающий их в ломкие угольные обломки. Выжигающий кровь и скручивающий жилы. За то, что на нём белая рубашка, не тронутая копотью. За то, что его глаза ясны, а не похожи на разваренные ягоды. Даже если бы он оказался самой Бангорской Гиеной, его бы не ненавидели больше.

Старая крыса Беллигейл был прав. Нельзя было соваться в логово угольщиков, да ещё и в одиночку. Ещё одна ошибка в длинной цепи его ошибок, берущей начало с того момента, как он ступил на остров. Эти безумцы, ослеплённые терзающей их болью, не проявят милосердия или жалости. Те давно превратились в пепел, усыпавший пол наравне с тем пеплом, что остался от их плоти. Боль сделала их рычащими и воющими животными, не способными рассуждать, лишь впитывать чужое страдание. В их взглядах, жадных и мутных, Герти прочёл это мгновенно. Они не хотели слушать, что он говорит. Они хотели наблюдать его мучения. Впитывать его запах.

— Трон!

— На трон его!

— Чего ждать, Палёный?

— Тащи!..

— Погодите, — заикаясь, пробормотал Герти, пытаясь высвободиться из десятка зловонных, обожжённых, покрытых серыми пятнами, лап, — Что вы себе… Я же сам пришёл к вам! По доброй воле!

Все они по отдельности были слабы, у многих мышечные волокна превратились в спёкшуюся массу или были тронуты пеплом, осыпаясь на глазах. Но их было много и они были в ярости, той самой слепой ярости, рождённой болью, которой Герти нечего было противопоставить. Разве что…

Револьвер! В кармане его пиджака остался револьвер. Если бы ему удалось извернуться и опустить в карман руку…

— Зря ты сюда полез, сыряк, — угольщик с пистолетом, которого прочие звали Палёным, выдохнул короткую серую струю, такую густую, что её можно было принять за табачный дым. Но папиросы в его пальцах не было. Струя дыма была крошечным сгустком его обугливающихся лёгких, — Сыряки отсюда не выходят. Такое уж правило. Нам же не надо, чтоб ты навёл на Пепелище полицейских или, чем чёрт не шутит, Канцелярских крыс?..

— Не надо! — подтвердили с готовностью десятки обожжённых глоток.

— Но вы же нанимаетесь на работу! — запротестовал Герти, чувствуя, как подошвы его ботинок едут по удобренной пеплом земле против его воли, — Вы же берёте деньги!

Палёный приблизил своё ужасное лицо к Герти. Достаточно близко, чтоб тот увидел копоть на его губах и ощутил кожей щёк исходящий изнутри угольщика жар. Смертельный, пережигающий человека, жар, едва слышно трещащий.

— Это закон города, сыряк. Но на Пепелище свои законы. Тут живут те, кто отошёл от дел. И всякий сыряк, который сюда сунется, кончит плохо. Как ты сегодня.

Герти с трудом поднял руку с зажатой в ней банкнотой. Смятая и перепачканная пеплом, она могла стать его билетом к свободе.

— У меня есть деньги! Я плачу!

Лицо Палёного жутким образом скривилось. Оплавившаяся от жара кожей, кажущаяся блестящей, точно смазанная патокой, утратила способность собираться в морщины, отчего гримаса получилась ещё более страшной.

— Посмотри на нас, сыряк. Посмотри внимательно, — шершавые пальцы впились Герти в шею, силой развернув голову, — Ты думаешь, тем, кто живёт здесь, нужны твои деньги? Здесь они стоят не дороже, чем растопка для камина. Посмотри на нас! Это Пепелище. Мы как догорающие дрова, слишком сырые, чтобы попросту превратиться в золу. Ты знаешь, что такое боль, сыряк? Ты ничего не знаешь о боли. Ты не знаешь, каково это, выть, чувствуя, как тебя сжигают заживо изнутри тысячи дьявольский огней. Ты не знаешь, как ощущает себя тот, чей жир, выплавляясь, вытекает из брюха. Ты не знаешь, что чувствует человек, чьи волосы тлеют у него на голове. Ты не знаешь, как мучаются люди, внутри костей которых вместо костного мозга течёт жидкий огонь… Твои деньги?

Палёный вырвал из руки Герти банкноту и сунул себе в рот, точно фокусник, исполняющий старый трюк с пропавшей купюрой. Но она не пропала. Когда Палёный вытащил её изо рта, банкнота горела зеленоватым пламенем, скручиваясь и чернея.

— Во всём мире нет достаточно денег, чтоб облегчить нашу боль, сыряк! — выдохнул Палёный в лицо Герти, мешая слова с пеплом, — Раствор морфия для нас не действеннее сельтерской воды. Даже рыба давно не помогает. Посмотри на нас! Сутками напролёт мы валяемся в лужах с грязной водой, как свиньи. Мы не спали неделями. Наши мысли давно превратились в зловонный дым!