Канцлер — страница 60 из 75

Через час, в любимом платье из бело-желтой парчи с золотой диадемой в волосах, Екатерина послала к Шувалову спросить, готовы ли кареты.

Александр Иванович явился немедленно, увидев роскошно прибранную великую княгиню, несколько оробел, посему голос его звучал не слишком уверенно.

— Простите, ваше высочество, по желанию Их Высочества я вынужден ответить отказом…

— Ах, так? — в голове мелькнул вопрос, что лучше — веселая надменность или обиженное благородство? Екатерина выбрала второе. — Я пойду пешком! Александр Иванович, я не раба в этом доме! И передайте, если моим дамам и кавалерам запретят следовать за мной, то я пойду одна. И донесу об этом возмутительном случае государыне. Я напишу ей письмо. Этого мне никто не может запретить.

Шувалов вдруг оживился:

— А что вы ей напишете… то есть Их Величеству?

— О, мне есть что сказать императрице, — Екатерина сделала вид, что не заметила оплошности Шувалова. — Я напишу, как со мной здесь обходятся. Напишу, что вы, для того, чтобы доставить великому князю удовольствие общаться с моими фрейлинами, поощряете его в намерении не пустить меня в театр.

Екатерина говорила быстро и запальчиво о том, что жизнь ее ужасна, что муж ее ненавидит, что она попросит государыню отослать ее из России.

Сама того не ведая, она в первый раз сформулировала главную свою мысль в линию поведения, которая впоследствии помогла ей выиграть все дело.

Екатерина тут же села за стол и умакнула перо в чернильницу.

— Я посмотрю, как вы не посмеете передать мое письмо государыне, — бросила она в лицо озадаченному Шувалову.

Александр Иванович тихо вышел. Перо легко бежало по бумаге. Руку Екатерины вело само провидение. Она писала по-русски. В первых строках она поблагодарила Елизавету за милости и благодеяния, «коими осыпана была подательница сего с самого первого дня прибытия в Россию». Далее Екатерина писала, что, судя по всему, она не оправдала возложенное на нее доверие, и посему жизнь ее ужасна. Она вынуждена претерпевать ненависть великого князя и немилость государыни, а посему просит отослать ее к родным в Германию тем способом, который найдут подходящим. «Живя с ними в одном доме, я не вижу детей моих, — писала Екатерина, — поэтому становится безразличным, быть ли с ними в одном месте или во многих верстах от них. Но я знаю, что Ваше Величество в щедрости и милости своей окружат их заботами, во много раз превышающими те, которые мои слабые способности позволили бы оказывать моим детям».

«Колода старая, ты у меня разжалобишься», — подумала Екатерина, меняя перо.

Далее она написала, что остаток дней проведет в уповании на милостивую заботу о них (детях) государыни, молясь Богу за их высочество Петра Федоровича и за всех, кто сделал ей добро и зло. «Здоровье мое доведено таким горем до такого состояния, что я должна спасти хотя бы свою жизнь. А для этого припадаю к ногам Вашим — позвольте мне уехать на воды!» И опять слова восторга и благодарности. Словно в слоенном пироге: крем, тесто, крем, так и в этом письме зашифрованный упрек чередовался с воплем счастья, потом опять обида, опять восторг.

Екатерина поставила точку в тот миг, когда в комнате появился Шувалов, словно в замочную скважину подсматривал.

— Кареты поданы, ваше высочество! — тон был примирительный, вежливый, при желании в нем можно было уловить нотки раскаяния.

Помаргивая глазом, он принял письмо к Елизавете.

— Напоминаю, мои дамы и кавалеры вольны сами решать — едут они со мной в театр или нет.

Направившись к двери, Екатерина, словно нечаянно, толкнула Шувалова в бок фижмами китового уса и проследовала в переднюю. Великий князь и юная Воронцова по-прежнему сидели за круглым одноногим столом с картами. Екатерина шла к противоположной двери не напрямую, а по дуге. Ей очень хотелось пройти с независимым видом мимо мужа. Великий князь угадал ее маневр и вдруг встал, за ним поднялась его фаворитка. В ответ на этот церемонный жест Екатерина сделала глубокий реверанс и проследовала к двери. Каждая клеточка ее организма смеялась.

Она опоздала в комедию. Первое, что увидела Екатерина, усаживаясь в кресло в своей ложе, был русый, тщательно причесанный затылок Понятовского. Он сидел в партере, в пяти шагах от нее. Предчувствуя ее появление, он повернул голову. Флюиды, как считали в XVIII веке (а раз считали, так и было), не только жидкость, объясняющая явления магнетизма и электричества, это еще токи, излучаемые людьми. Теплые лучи, идущие из серых глаз его возлюбленного, прошли насквозь через сердце, и грудь заныла томлением, по спине пробежали мурашки, и дыхание перехватило. Государыни в театре не было. Но Екатерина забыла и думать об этом.

Поборник справедливости

В кабинет Бестужева бочком вошел небольшого роста человек в форме гвардейского сержанта, лицо его имело совершенно неслужебное выражение благодушия, он словно ждал, сейчас подследственный задаст ему какой-нибудь вопрос, и он с удовольствием ответит. Так и случилось.

— Ты что, голубчик, мой новый караульный?

— Так точно, ваша светлость. Переведен к вам с отрядом. Колышкин Миколай Иванович.

— Сейчас я не светлость. Сейчас я арестант, — усмехнулся Бестужев.

— Никак нет, для меня вы светлость, поскольку пострадали безвинно.

Бестужев с удивлением посмотрел на сержанта. Что это он разоткровенничался? На шпиона, которого Шувалов задумал втереть в доверие, явно не похож. Бестужев плохо представлял, как должен выглядеть человек, которого позднее стали называть подсадным, но чувствовал — как-то не так, во всяком случае без этой голубоглазой улыбки.

— Я переведен сюда сегодня утром и буду у вас с моим отрядом неделю, — продолжал Колышкин, вдруг переходя на свойский шепот, хотя таиться ему было совершенно не от кого.

— Почему именно неделю?

— Потому что нас больше чем на неделю не определяют. Начальство боится сговора в интересах подследственного. Когда человека долго охраняешь, то привыкаешь к нему, — добавил он доверительно и спросил: — Дозвольте сесть?

Смотрящий поверх очков Бестужев величественно кивнул.

— Это про какой же ты сговор говоришь? Про подкуп, что ли?

— Именно, ваша светлость.

— А ты, значит, неподкупный, — скривил губы Алексей Петрович.

— Как же меня можно подкупить, если я и так за справедливость? Правда, подарки дают. Я не отказываюсь. Так на так получается. Я когда Бернарди-ювелирщика охранял на прошлой неделе…

— Как, он тоже арестован? — воскликнул Бестужев.

— Так точно, ваша светлость. Пребывает в крепости невдалеке от Тайной канцелярии. На допросах еще не был. Поскольку я за справедливость, то две записки ему уже отнес и ответ передал на словах.

Алексей Петрович вдруг страшно разнервничался, вскочил с места, пробежал вдоль библиотеки, на ходу машинально закрывая книжные шкафы.

— И чего же Бернарди передал на словах?

— Одно слово: «понял» в обоих случаях. Сколько же у вас книг, ваше сиятельство! Я ведь тоже читать обожал, но сейчас недосуг. — Он взял книгу, раскрыл ее наугад и прочел с выражением: — «Если же под именем судьбы такое понимаем сопряжение обстоятельств, которые хотя необходимо случаются, однако по действию причин некоторые же оных часть управляются благоразумием людей, и все вообще зависит от верховной благоустрояющей причины…»

— Да будет вам, — перебил его Бестужев, пытаясь забрать книгу. — Кто тебе записки передавал?

Колышкин, заложив страницу пальцем, цепко держал книгу. Ответил он, однако, с удовольствием и полной искренностью.

— Некто Шкурин. По должности — камердинер. А пишущий сии записки есть величина, чьим камердинером Шкурин является.

Несмотря на замысловатый язык, Бестужев понял, о ком шла речь, и сердце у него забилось. Но называть вслух великую княгиню он не хотел.

— А знает ли шкуринский господин, что ты в мой дом в караул вступил? — спросил он нетерпеливо.

— Осмелюсь присовокупить — госпожа… а не господин, — деликатно напомнил Колышкин. — Пока не знают, но, думаю, сегодня им все будет известно, поскольку есть один трактир, где я с этим камердинером встречу буду иметь.

— Подарки тебе сейчас дарить или опосля? — скривился Алексей Петрович, хотя и старался придать лицу ласковое выражение.

— Уже подарено все. Шкуринская госпожа весьма щедры. Они тоже за справедливость, — Колышкин ласково улыбнулся, потом жестом фокусника открыл книгу на недочитанной странице и продолжил чтение: — «…верховной благоустрояющей причины, то сие понятие с истиною согласно и обыкновенно называется разумною или философскою судьбою». — Он поднял на Бестужева потрясенный взгляд.

— И я тоже могу послать записку шкуринской госпоже?

— А как же, ваше сиятельство! — Колышкин неожиданно подмигнул Алексею Петровичу и опять нырнул в книгу: — «Виды таковой судьбы суть следующие: раз, судьба слепая есть противоборное истине мнение, которое утверждает, что сей мир произошел из необходимости, без предшествующей или управляющей разумной причины. Второе, — он перевел дух, — судьба астрологическая, которая внешняя причина жизни, счастия и нравов человеческих поставляется в небесных светилах, и третья, — он выразительно поднял палец, — судьба магометанская…»[29]

Определение третьего вида судьбы Бестужев уже не слышал, он сочинял записку Екатерине. В первом варианте письмо выглядело так:


«Послание мое к вам в тайнохранилище схвачено, что зело некстати. Теперь известные лица, кого именовать не хочу, требуют очищения совести и долга. Разговор идет касаемый манифеста и переписки с Цезарем поверженным».


Алексей Петрович поставил точку и представил тучного испуганного Апраксина в парике барашком, с лежащим на коленях пузом. Он зачеркнул Цезаря, заменив его Квинтом Серторием. Последний был тоже достойным полководцем, но рядом с Гаем Юлием у него была труба пониже и дым пожиже. В третьем прочтении ему не понравилось слово «манифест». Не приведи Господь, и эта записка попадет в руки прокуроров, тогда не отвертишься, под розыск подведут. Пытки Алексей Петрович боялся. И не столько страшила его боль, сколько непредсказуемость собственного поведения. Чтобы он, старый человек, потерял себя и стал бы умолять о чем-то палачей! Сама мысль об этом была непереносимой. Слово «мани