Канун — страница 39 из 44

ладаном благоухает, прохладная такая и одновременно горячая – не знаю, как так бывает, но не такая горячая, чтобы больно, а вот одновременно… Постояла подле меня, тут я совсем заснула. А через неделю оказалась я беременной.

– Чудо?

– Не знаю, как и сказать.

– А Костас чего? Обрадовался?

– Да у него словно крылья тогда выросли, лет на десять помолодел! И Димитра родилась так легко, так просто! Весь срок у меня – ни токсикоза, ни осложнений. Все же чудо, наверное. Хорошая девочка.

– Чудесная, Марулла!

– Только залюбили мы ее, конечно. У Костаса она поздняя. Да и я уже не так молода тогда была.

– Как же без родительской любви? Разве лишняя бывает?

– Не бывает, конечно. Но когда слишком много – так и во вред. Но мы ей никогда ничего не указывали, как жить, не заставляли. Пусть живет, как сама может. Она же у нас такая, особенная. Подарок нам наша Ди-митра. И она тебя, Кадри, очень любит.

– Я знаю. Я ее тоже люблю.

– Хорошо с тобой, Кадри. Раньше у меня одна девочка была, а теперь две. Да еще и мальчик! – внезапно звонко рассмеялась Марулла. – А у тебя дети есть? Хотя, что я, знаю, что нет. Хотите с Андреем?

Кадри встала из-за стола.

– Спасибо тебе, Марулла, за всё. И за сегодня, и за вчера, и вообще за всё.

– Девочки мои милые… Пусть у вас у обеих всё будет так, как вы хотите.

– Я пойду, ладно? А то Андрей там один. Еще проснется, испугается без меня.

– Иди. Иди, спокойной вам ночи.

Кадри приоткрыла дверь, выскользнула на улицу. Доктор Сепп. Заключение. Выписка. На машинке, на сероватой бумаге, почти газетной. Шрифт машинки пробил некоторые буквы насквозь, буква «а» вылезала из ряда. Кадри до последнего слова помнила черные острые строки. Острые, как ножи.

Острый двухсторонний сальпингит.

Вторичный гангренозный аппендицит.

Гнойный перитонит. Лапаротомия.

Состояние после аппендэктомии и правосторонней сальпингэктомии.

И как доктор Сепп сказал:

– Вам не следовало делать того, что вы сделали. Я сожалею, что вынужден вам это говорить. Причиной стал найденный у вас гонококк.

И квартиру помнила, с водкой, вермутом и тремя уродами. Как она могла знать, что их будет трое, если нравился только Рейнут! Этот скот потом сказал, что она их заразила. И что их трое, а Кадри одна, и поверят им, а не ей. А через три дня – операционная, доктор Сепп и боль. И ужас. Если бы она тогда знала, какую цену заплатит. Если бы.

Андрюшенька спал, руки раскинув. Разделась, тихонечко обняла. Он чуть пошевелился, прижался, затих.

Прозрачен воздух. Висят картиной в рамке окон – вот Южный Крест, вот – Лебедь, а там – Лук Стрельца. Кадри увидела поле с танцующими птицами. И вот она – тоже птица. Одна из них. В полной тишине легко взмывает в небо, бросает взгляд вниз. Внизу, обнявшись, папа и мама.

– Эви, Эви, – кричит папа, – смотри, Эви, это же наша девочка, она теперь птица! Лети, милая, лети!

И машут ей вслед. А Кадри поднимается – выше и выше, и много их, и из их тел и из их душ рождается танцующий символ бесконечности.

И на последней границе сна вдруг слова, как огнем: «Ты любима! Ты прекрасна!», и уверенность, основанная ни на чем и на всем сразу, – это новая я, и уже никогда мне не вернуться назад.

Глава 27

Да, вот в кино – там всё иначе. В такие моменты за кадром играет тревожная музыка. Или, наоборот, мертвая тишина, слышно, как комар пролетает. На экране – волевой профиль героя. В фоне – сцены из прошлой жизни. Или видения жизни будущей. Чтобы все сразу поняли особость и торжественность момента. Это в кино. А в жизни? А в жизни как в жизни.

Док вышел утром из родительской квартиры на Стромынке. «Мерседес» стоял перед подъездом. На лобовом стекле – ляп птичьего дерьма. К деньгам, значит. Оценив размеры подарка – к хорошим деньгам. Сел в машину, завел двигатель. Занудно мыл стекло, разгребая экскременты дворниками. Давно можно было ехать, но – вот так – стоял, медлил зачем-то. А, ладно…

Набрал по громкой Олафа. Трубку долго не снимали, думал, сейчас включится автоответчик, но тут все же:

– Утро доброе, мой старший друг! Как вы?

– Мы нормально, Олаф. Я согласен.

Вот так спокойно. Тихо, без нажима. Где фанфары? Где радуга в окне? Просто «я» и просто «согласен». И ничего больше.

– Что же, Док. Добро пожаловать!

И не сказал даже, куда пожаловать и зачем.

Минут через сорок, когда Док уже въехал на Новую Ригу, пискнула почта в телефоне. Проехав километра полтора, свернул на заправку, притулился на стоянке, открыл телефон.

Рад был слышать ваш голос. В аттаче два рисунка, с номерами. Первый покажете таксисту, это адрес. Второй – тому, кто откроет дверь. Разговаривать с ними бесполезно, они не знают английского. Не забудьте медальон, иначе зря скатаетесь.

Док открыл рисунки – что-то написано иероглифами. Черным по белому. Крупно – люди везде страдают плохим зрением.

Отдавайте медальон ровно так, как я вас учил. Иначе зря скатаетесь.

Док залез в карман пиджака. Темно-красная коробочка была на месте. Открыл. Какой-то старый латунный медальон, потемневший – была бы моя воля, почистил зубной пастой. Восточное некрасивое скуластое лицо с закрытыми глазами. В двух местах сколы, как будто от отвертки или от стамески. К макушке грубо припаяна петля. В петлю продет шнурок. Сколько может стоить такая штука? Пятьдесят центов? Доллар? Может, два?

Она стоит целую твою жизнь. Да, немного же стоит моя жизнь, подумал Док. Точнее, стоила.

Таня хозяйничала на кухне.

– Здравствуй! Потерпи полчасика, сейчас обедать будем!

Док присел в сторонке. Смотрел, как ловко она управляется с готовкой. Раньше любил так вот, со стороны, смотреть на нее, когда она занималась делом. Неважно каким – уборкой, игрой с детьми, чтением книги или кухней. Она не стеснялась его взгляда, не делала вид, что не замечает, – понимала, что он здесь, рядом, но у нее было дело, и она его делала. А он – у него теплело на душе. Непонятно отчего. Просто становилось тепло и уютно. Сегодня он снова сидел в углу, снова смотрел на нее. Мое последнее прибежище – столько лет, столько жизни, столько всего. И сейчас придет то единственное, знакомое, особое тепло, оттого что она рядом, пусть и не обращает внимания.

Тепла не было.

Таня накрыла на кухне – сказала, домработницу отпустила, зачем в столовую тащить, тут проще будет. Док сходил в винный погреб, потом сидел, машинально тыкал в подменяемые тарелки – сначала ложкой, потом ножом с вилкой, пригубливал марочное «Лангендок-Руссийон», что-то отвечал на расспросы. От послеобеденного бренди разморило. Ушел в кабинет, прилег на диван, укрылся пледом. Тепла не было.

Когда Олаф вручал медальон, Доку, честно говоря, стало смешно. Какие-то детские игры в шпионов, не иначе.

– Вам обязательно следует взять его с собой в поездку, и никак нельзя терять. К медальону обязательно должен быть привязан шнурок…

– Этот?

– Любой. Хотите – веревку привяжите, хотите – цепочку через петлю пропустите. Знаки и символы правят миром, а не слова и не закон.

– Кто это сказал?

– Конфуций, Док.

– А-а-а, тот самый человек-легенда!

– Ну да. Никто не знает – был, не был, кто такой на самом деле…

– …зато изречениями земля полнится, как будто только и делал, что умничал, – рассмеялся тогда Док.

Если бы Доку еще год назад хоть кто-то сказал, что он отправится вот в такую поездку, Док бы его послал. Никогда раньше у него не было ни малейшего желания приобщаться к экзотике. Но теперь-то дело было не в экзотике, а в том, что слово дал. Сказал же «согласен».

Весь полет до Пекина Док смотрел тупые американские боевики про «крепкого орешка». Уиллис нравился Доку. В его манере держаться, в крепости фигуры, в улыбке было что-то такое, внушавшее уверенность – сейчас всех пораскидаем, всех попалим, всех нагнем! Чем старше становился Док, тем больше ему нравились дурные боевики. Это как начать грызть воблу, понимая, что соли дофига, что вредно, – а не остановишься. Док поражался сам себе, но с пристрастием к киношной тупости бороться не хотел. Должно же оставаться в тебе несовершенство, такое, что ты можешь себе позволить и не особо грустить на тему, что позволяешь.

На следующее утро после перелета, сделав вид, что поборол джетлаг, Док уселся в лимузин – к нему прилагалась русскоязычная экскурсоводша – и отправился осматривать все то, что положено осматривать. В голове от проеханного и пройденного не оставалось ничего, ноги разве что болели. Мелькали в окне все эти пагоды, здания, лица, посвистывало в ушах мурлыканье экскурсоводши, кстати, вполне себе приятное, зудел щебет сотен голосов возбужденных туристов, щелкали – а чему там щелкать, сплошная имитация! – затворы фотоаппаратов, били по глазам вспышки. Док вернулся в отель и отключился.

В самолете до Синина на соседнем кресле оказалась молодая мамаша с мальчишкой лет двух. Мальчишка выгибал спину, разбрасывал ручонки в разные стороны, всё хватал. Раза три выдергивал наушники-вкладыши из ушей Дока. Мамаша смущалась, извинялась по-китайски. Куда я лечу, главное, зачем? – опять пытался проснуться здравый смысл. Но вместо этого заснул сам Док.

Утром Док сел в поезд. Ничего нельзя забыть – все эти паспорта, визы, разрешения, бумажки с непонятными закорючками. Двадцать один час, путь неблизкий впереди. Док опять рассмеялся сам себе. Раньше со словом «Тибет» у него была единственная устойчивая ассоциация – минет. А теперь он, здоровенный седобородый мужик шестидесяти лет от роду, на полном серьезе – ну ни психиатрия ли? – едет в Лхасу, да еще с каким-то грязным куском латуни в кармане! Маразм крепчал, не иначе.

В купе оказались пожилая китайская пара, рыжий англичанин лет сорока и Док. У Дока была нижняя полка, у китайцев нижняя и верхняя. Проводница забрала цветастые аляповатые билеты, выдала вместо них какие-то картонки. Док жестами показал китайцам, что хочет убраться с нижней полки – мол, уступаю вам. Китайцы улыбались, долго кланялись. Британец что-то сказал Доку, тот машинально ответил – и британца понесло. Ой, как же приятно встретить знающего английский, ой, как же они здесь живут, ой, – кудахтал, как курица какая-то. Доку надоело.