Я понятия не имела о скрепляемом невидимой подписью сговоре с Всевышним. Да и бабушка явно не торопилась посвящать меня в тонкости обряда. Во-первых, ребенок, чтоб он был здоров, и так все время болеет. То горло, то уши, то не про нас будь сказано.
Ребенок еще настрадается.
Тем более школа на носу. В которой, как известно, о Судном дне особо не распространялись.
Моя бабушка в советской школе не училась. И думаю, она прекрасно понимала, что ребенку (без пяти минут советскому школьнику, октябренку и пионеру) беседы с Ним явно ни к чему.
Сама же бабушка общалась с Всевышним регулярно. Она вела долгие, изнурительные и сладкие беседы. Как правило, на нашей крохотной кухне, за столом.
– Ты слышишь меня, готеню?
Подозреваю, «готеню» она поверяла тайны и сомнения, которые не доверила бы лучшей из подруг. Хотя какие могут быть подруги?
На лавочке под второй парадной – досиживающие свой век старушки в платках, все как одна чужие, чужого роду-племени… Их тоже занесло в эти дворы из прежних жизней – из пригородов, сел и местечек.
Пожалуй, это их явно сближало.
Подол остался далеко, в другой жизни, до которой добираться надо было двумя трамваями и еще черт знает сколько идти под проливным дождем.
Конечно, можно было добраться на метро – гораздо быстрее!
Но что-то мешало моей бабушке ступить на лесенку эскалатора, и она надевала нарядные, немного тесные балетки (они ей жали в пальцах) и почти новое синее платье с пуговками на груди и шла к трамвайной остановке, покупала талончик и занимала место у окна.
Иногда я думаю, сколько надо проехать, чтобы вернуться в город своего детства? Сколько раз трамвай должен выйти из депо и сколько кругов отмотать от района, застроенного типовыми пятиэтажками?
Зато «готеню» всегда был рядом, всегда начеку. К нему не нужно было ехать в переполненном трамвае.
– Как тебе это нравится, готеню? – с горестной иронией вопрошала бабушка и застывала, видимо, в ожидании ответа.
Иногда, впрочем, она отвечала, не мешкая, за Него и удовлетворенно покачивала головой.
У нее, чтоб не сглазить, все хорошо…
Счеты бабы Фиры
Полноватая женщина с добрыми, изрытыми оспой щеками (шестимесячная завивка, синий халат поверх цветастого платья, господи, как же ее звали) шлепнула по столу туго набитой папкой и, с явным сомнением глядя в мое «вечно отсутствующее» лицо, произнесла: «Ну, в общем, это вот тебе, зарплату надо посчитать хлопцам. Справишься?»
Справлюсь ли я! Смешной вопрос! Конечно, да мне это на один зуб, чуть ли не воскликнула я, понимая, что это провал.
Завтра, да нет, уже буквально сегодня они все поймут. Все, что я сама о себе давно понимаю. Что все годы я не училась, а делала вид, что я в ужас прихожу от вида цифр, что дроби дробятся в моей несчастной голове и никогда не приходят к какому-то там общему знаменателю.
– Счетная машинка есть? – ватным голосом спросила я, развязывая тесемки на папке.
– Какая еще тебе машинка, вон у бабы Фиры счеты возьми, ты ж на счетах можешь?
Ну, на счетах, спрашивается, кто же на них не может, бормотала я, заливаясь краской еще не стыда, но ужаса.
Баба Фира обитала на первом этаже. Ее комнатка вплотную примыкала к цеху, и это было единственное человеческое место на всей территории. Там всегда кипел чайник, в вазочке уютной горкой лежали пряники, конфеты «Мишка на севере», в углу стояли тапочки и веник, а сама баба Фира в наброшенной телогрейке (если не носилась по цеху в своих знаменитых обрезанных валеночках) сидела над дымящимся стаканом крепчайшего индийского (того самого, из желтой пачки со слонами) чая.
Если вы еще не поняли, баба Фира была личность. С ней советовались директор и главный инженер Заславский. Ее любили рабочие. Ее окрика боялись, с ее мнением считались. При том что я ни разу не видела ее вне себя. Вне себя как раз были чаще те, кто бежал к ней за помощью. Она строила всех.
Маленькая, в заношенной растянутой кофте (кажется, даже аккуратные заплаты присутствовали), в наброшенной на плечи телогрейке, в уютных своих валеночках беззвучно она появлялась то тут, то там, за ухом ее торчал химический карандаш, губы шевелились, производя расчеты. Подозреваю, что Фира была гений. Тактик и стратег. Счеты – это так, маскировка. Но, тем не менее, с какой виртуозностью порхали ее бледные в веснушках пальцы, как будто это были не тяжелые деревянные счеты, а клавиши «Стейнвея».
Костяшки весело подпрыгивали, разлетались и тут же превращались в цифры, написанные убористым бабы-Фириным почерком.
– Деточка, что же вы будете делать со счетами? – Глаза ее недоуменно взирали из-под круглых стекол перебинтованных в нескольких местах очков на понуро стоящую меня, – господи, они все знали, они все видели и понимали, эти подслеповатые глаза, от них ничего не укрывалось.
– Что же вы будете делать со счетами, деточка? – спросила старшая (и главная) нормировщица Фира Наумовна, приподнимая седые кустики бровей, и я, не скрывая отчаянья, прошептала:
– Не знаю, расскажите как.
Ой-вей, чему же вы там учились, деточка, возьмите уже конфету и смотрите сюда.
Час в каморке бабы Фиры пролетел как одно мгновение. Прижимая к груди громоздкий инструмент, гораздо более надежный, нежели плюющаяся перфокартами вычислительная машина, я взлетела на второй этаж.
Решительно раскрыла папку с тесемками. Наконец наступил тот самый полный ясности и гармонии миг, которых за всю мою жизнь случалось не так уж и много. Первый – когда я (неожиданно для себя) прямо на экзамене решила сложнейшую задачу из учебника Сканави, который до последнего момента представлялся мне пыточных дел мастером в зловещих нарукавниках.
Второй – в пустеющем после окончания рабочей смены здании, на втором его этаже, посреди громоздящихся папок с тесемками. За каждой цифрой, запятой и точкой стоял человек. Его дни, часы и минуты, помноженные, господи, на что? На что же?
Жалкие обрывки чего-то однажды усвоенного – «производительность труда, производительность труда».
Завод казался муравейником, в котором каждый муравей знал, куда и зачем он тащит свое бревно. Цеха, этажи, подсобки, закутки, кабинет главного, стрекот пишущей машинки, стрекот каблучков Верочки, секретарши, шлейф ее дорогих духов, курилка, глаза мужчин, женские губы, смех, очередь за авансом, тускло освещенное помещение столовой, стаканы со сметаной и свеклой, борщи, свекольники, перловка, лысина главного инженера, белый костюм директора, плотно сбитого мужчины, довольно интересного, сплошь состоящего из бугров и сухожилий, его красный джемпер, его тяжелая походка, скрип его подошв, запах одеколона, движущаяся очередь с подносами, долгожданный рабочий полдень, концерт по заявкам, послеобеденная скука, сумерки, запах котлет, гул первого этажа, подлинность цеховой жизни, похабные словечки, спецовки, рукавицы, грубость и притягательность другого мира с оседающей на одежде и волосах черной пылью, с душевыми, в которых распаренные потоком воды люди смывают с себя долгие часы, помноженные на…
Наморщив лоб, я тарахтела костяшками, пытаясь имитировать движения бабы Фиры, их легкость, отточенность, непринужденность. Ведомости, разбросанные в живописном беспорядке, пестрели цифрами. Пальцы мои чернильные, язык мой сизый, юность моя печальная, – казалось, я сижу не час, не два, не три – всю жизнь, уподобившись бабе Фире, я проведу в затхлом помещении, неуютном, бедном, залитом холодным синеватым светом.
Я захлопнула папку. Утро вечера мудренее, повторяла я, подпрыгивая на остановке троллейбуса. Светились огни, праздничная иллюминация, был канун Нового года.
Уже на проходной я кое-что заподозрила. Ощутив некоторый холодок вдоль позвоночника. Но значения этому решила не придавать. И все же каждый свой шаг я ощущала как будто внутри холодного полого шара.
Ах да, ведомость. Я вспомнила о ней, увидев ту самую круглолицую, в синем халате, которая отбивалась от парня в шинели поверх спецовки.
– Да не я это, не я, это новенькая! Да вот же она, только что прошмыгнула!
– Пройдите в кабинет и закройтесь изнутри. – Лицо главного было одновременно торжественным и тревожным, страшное слово «аутодафе» молнией блеснуло в голове. – И да, захватите папку. И не открывайте никому. Вас могут побить. Вы поняли? Праздники, зарплата. Вы хоть понимаете, что натворили?
Из коридора доносились сдавленные звуки, бабьи причитания, увещевания, топот, шарканье подошв, ровный гул, похожий на жужжание в растревоженном улье.
Раскрыв злополучную папку, я смотрела в окно. Человеческие фигуры отсюда казались маленькими, будто вырезанными из бумаги, тени их скользили по гладкой белой поверхности, звенели трамваи, светились окошки универмага «Украина». Стоило только представить себе, что творилось на его этажах! Сколько соблазнов! Сколько волнений, предвкушений, суеты! Отдел косметики, игрушек, запах финского стирального порошка и выброшенных на прилавок духов «Фиджи». Огромные елочные шары укладывались в выложенные ватой ячейки, шуршал серпантин, сыпались конфетти.
А там, вдалеке, развернулся елочный базар. Далекий аромат хвои щекотал ноздри.
Все это напоминало театр, стоило только устроиться поудобнее на подоконнике, обхватив руками колени.
Вздохнув, я придвинула счеты. Те самые, бабы-Фирины, тяжелые. Нащупала в кармане «Мишку на севере». До Нового года оставалось несколько часов.
Свои
Ну и, конечно, высшей кастой считался конструкторский отдел. Давид Залманович Канторович, Мирра Иосифовна Трипольская, Илья Борисович Шпильман, Боря Кнорр, Сима Рыбак – всякий случайно попадающий в эту компанию аристократов, в этот джентльменский клуб ощущал себя либо среди своих, либо, увы, слоном в антикварной лавке с редчайшими вещицами.
Как, однако, красивы были эти люди! Какой иронией светились их глаза! Сколько в них было блеска, мудрости (не лет, а веков, жизней), сколько несгибаемой силы и независимости.