Канун последней субботы — страница 22 из 58

Отец носил ее на плечах, но чаще – на спине, это называлось «купки-баранки», и хохочущая девочка бойко ударяла ножками по отцовским бокам и пояснице, и главным, конечно же, и самым уморительным во всей этой истории была угодливо согнутая мужская фигура, якобы прогибающаяся под тяжестью сладкого груза. А груз был, несомненно, сладким – бывают ведь такие сахарные, сладкие дети, которых так и хочется то поцеловать, то куснуть – в шейку, в ладошку, в пяточку.

Отцовская ладонь, обхватывая с нежностью Верочкину пяточку, осторожно проталкивала ступню в темный (с высунутым войлочным языком) зев сапожка и, поднатужившись, тянула на себя немного тугую змейку-молнию. Верочка, возвышаясь над отцовской спиной, наблюдала заоконный пейзаж – едва прорисованный мягкой акварельной кисточкой, – в нем, в этом пейзаже, не было ничего ровным счетом примечательного. Разве что вспорхнувшая на голую ветку тучная ворона. Желтоватые ватные комки между тонкими дребезжащими стеклами создавали подобие рамы, в которой видимое становилось нарядным, оформленным, будто вдетая в багет картина.

Вот этот застывший (на каких-то несколько мгновений) кадр, неяркий – без единого акцента, останется в памяти: стоящий на одном колене отец, покрасневшая, аккуратно подбритая кожа затылка и шеи, сидящая на дереве тучная ворона, чуть дребезжащее (вдалеке проезжает трамвай) стекло.

Тугие петли цигейковой шубки не поддавались Верочкиным сахарным пальчикам, да и отцовским, длинным и сильным, они поддавались с трудом, но вот защелкивалась последняя, у самого подбородка, пуговка, и Верочка, сопя, разворачивалась вправо и влево, давая обернуть себя пуховым (поверх шубы) платком, и теперь, почти задыхаясь, уже в тесноте прихожей, освещенной тусклой лампочкой, она терпеливо ждала, пока отец наденет похожее на верблюда двубортное коричневое пальто.

* * *

Заснеженный барельеф над крыльцом, скользким булыжником вымощенная мостовая, полукружьями выступающие балконные решетки с замысловатыми металлическими виньетками. Окна прикрыты ставнями, за ними прячутся цветочные горшки и фикусы, покрытые многолетней пылью. Чей-то неясный профиль за сдвинутой занавеской, клочья ваты в проеме между тонкими дребезжащими стеклами.

Включенная на кухне радиоточка бубнила о чем-то бархатным баритоном. В комнату, точно облако, вплывала похожая на доброго гнома старушка в обрезанных у щиколотки валеночках, в шерстяном платке крест-накрест через спину и грудь, – лицо ее было торжественно, руки прижаты к груди.

– Соня, золотко, только что… Вы слышали?

Старушку (на самом деле никакая она была не старушка) звали Фира, и работала она мастером цеха на четвертой обувной фабрике, но там ее называли уважительно, несмотря на шерстяной платок и валеночки, – Фира Наумовна, однако Верочка ничего про это не знала – для нее Фира была той, которая живет в крохотной комнатушке под лестницей.

Отец, пристроив зеркальце к полке, брил худые щеки и острый подбородок, до крахмальной какой-то бледности, от которой лицо его становилось моложе и болезненней, он даже казался немножко чужим, но ненадолго, потому что уже через несколько часов сквозь кожу его пробивались жесткие рыжие волоски, и тогда все становилось на свои места, – отец был отчаянно худ, каштаново-рыжеволос, и первое воспоминание, связанное с ним, было именно это – покалывание жестких волосков, довольно ощутимое, отчего Верочка ежилась, точно от щекотки.

Что-то поскрипывало в тишине, что-то с грохотом упало и покатилось, – раздался звонок, женский крик и захлебывающийся детский рев, – сколько раз, – я говорила, говори-ила! Человек со смешной фамилией Голубчик, скукожась и кивая головой, мелкими шажками пробежал из кухни в боковую комнатку, – потом! потом! – в трубке что-то щелкнуло – короткие гудки, – всклокоченная шевелюра Голубчика еще раз показалась в приоткрытой двери и исчезла.


Это случилось в слезливый мартовский день, ничем особо не примечательный. Верочка, играющая в коридоре с ангорской кошкой, беленькой, с черными пятнышками на ухе и груди, вздрогнула от низкого протяжного воя (не мужского, не женского, волчьего какого-то) – такого она не слышала никогда, и вой этот раздавался из комнаты Повалюков.

Из боковой комнаты вновь выглянул Голубчик. Лицо его было бледным, на плечах топорщился пиджак, которого (как казалось Верочке) сосед сроду не носил.

– Ну вот и все, – сказал он. – Аман сдох. – И будто в подтверждение его словам, страшный вой повторился, разрастаясь, – казалось, выли сами стены, и даже дома, раскачиваясь от страшного горя. Случилось что-то ужасное, непроизносимое, но, странное дело, – Соня, сидящая в комнате за шитьем, разве только немного побледнела и повернула голову к Илье, который застыл с покрытой пеной щекой и полотенцем на плече. Позже, много позже, вспоминая этот странный день, совсем не праздничный, но наполненный тайным, скрытым от непосвященных смыслом, Верочка увидит, будто на старом поблекшем снимке, склоненное, очень красивое, лицо матери и мокрое, совсем мальчишеское – отца.

* * *

Странное свойство памяти – удерживать какие-то, на первый взгляд совершенно незначительные, подробности, и именно они, как правило, становятся значимыми.

Ибо что такое прошлое без запаха отцовского, висящего на плечиках пальто?

Без его истертой атласной подкладки, без крупных плоских пуговиц, без внутреннего алого кармашка, в который так любопытно было просовывать ладонь, нащупывая тисненые буковки на удостоверении.

Пальто было из тех, трофейных еще запасов, кажется английское, – во всяком случае, отец упоминал об этом не раз. Добротно сшитые вещи не оставляли его равнодушным, но и рабом этих вещей он никогда не был. Пальто английской шерсти прослужило немало лет. Во всяком случае, замены ему точно не было.

Дела, надо сказать, шли неважно – за несколько лет из блестящего военкора отец превратился почти в безработного. Первые послевоенные годы пролетели в обустройстве гнезда, и это казалось (и было) самым важным – налаживание всех жизненных систем, обеспечение их самым необходимым, наполненное, осмысленное проживание каждого дня, хотя для Верочки это было время счастливого беспамятства.

Родившейся в Берлине, ей, уже пяти-шестилетней, всюду встречались приметы великих времен. Главной была, конечно же, лейка. Загадочный механизм, состоящий из множества деталей, непостижимым образом связанных между собой, он волновал и притягивал совершенством исполнения, сложностью и завершенностью формы. Вожделенное «нечто». Добраться до сути, понять, «как оно устроено». Порой, не дыша, касалась она пыльного футляра, не без усилий отстегивала крохотную кожаную пуговку, обнажая всевидящий глаз объектива.

Фотодокументалистика перешла в разряд почти хобби – ведь войны имеют обыкновение заканчиваться, а свадьбы, юбилеи и прочие значимые вехи в человеческой жизни никто не отменял.

Пленку отец проявлял в кромешной темноте чулана, и это было таинство. Событие. Чудо возникновения и повторения неповторимого, воспроизведение самой жизни, ее фактическое доказательство. Подробность и отточенность процесса. Отмокая в розовых пластиковых ванночках, на снимках оживали лица незнакомых людей. А вот и ее, Верочкино, почти неразличимое в нимбе светящихся волос. Пожалуй, она была главной и самой благодарной его моделью, если не считать Сони.

* * *

– А ведь Верунчик наша уже совсем барышня, – смеялся отец и щелкал ее по носу – небольно, впрочем, и исчезал надолго, а возвращался к поздней ночи, внося на вытянутых руках отрез шелка, или крепдешина, или даже панбархата, который набрасывал девочке на плечи, и, склоняя голову набок, присвистывал якобы в изумлении, разглядывая застывшую в смущении дочь – все еще неловкого подростка для всех, но не для него – бледность, неуклюжесть казались началом чего-то прекрасного, зарождающегося на его глазах. Зажмурившись, стояла она посреди комнаты, освещенная янтарными отблесками трофейного светильника, – вот и выросла, вот и выросла, – пожалуй, только отец и видел в ней красавицу, а мать вздыхала, отмечая, что волосы дочери торчат в стороны и кожа не может похвастать матовостью, в целом же она похожа была на несуразного птенца, – бестолковая, – Соня хлопала ее по спине, надеясь таким образом выправить осанку, но осанки не было, не было, и все тут, – из спины выпирали лопатки, позвоночник гнулся, плечи уходили вперед.

Отец смеялся, по-детски радуясь тому, что невнятный младенец вырос в нескладную девицу, и это переполняло тайной гордостью, что вот он, Илья, родил дочь, и вначале все было похоже на забавную игру, а теперь маленькая женщина стоит посреди комнаты, и он, Илья, имеет самое непосредственное отношение к этому явлению.

Верочка смущалась, потому что ко всему этому надо было как-то привыкнуть – ко всем этим переменам, к которым она как-то не была готова, страшилась их. Иногда она боязливо касалась себя, и это наполняло ее странной грустью и необъяснимым томлением, – выбора не было, приходилось мириться со всем этим, – предопределенность страшила и одновременно влекла, как и всякая мысль о неизбежном. Ведь можно же как-то этого избежать – тяжести внизу живота, приступов тошноты и непомерного аппетита, как будто некий незнакомец вселился в ее такое понятное до мелочей тело, и он, этот незнакомец, требует все новых и новых жертв, предъявляет права, раздвигая грудную клетку и бедра, сжимая гортань и забираясь в голову.

Мать смахивала пыль с комода или платяного шкафа, выдвигала и задвигала так называемые шухлядки, брала в руки фарфоровых пастушков и пастушек, – на миг лицо ее освещалось улыбкой, – возможно, отсвет этой улыбки тянулся еще оттуда, из Берлина, – там все только начиналось и пьянящий воздух другой жизни проступал сквозь горькую завесу дыма.

Дом, в котором добротная мебель благородного темного дерева, застывшего под ажурными салфетками, – ни скрипа, ни шороха, – лишь иногда поскрипывающего серванта, за стеклами которого угадываются застывшие в чинных позах фарфоровые пастушки и китайские болванчики и, конечно же, посуда – пирамиды, составленные из судочков, глубоких и мелких тарелок, соусников, пузатых чашек и прозрачного саксонского фарфора – такого непостижимо утонченного и хрупкого в неловких руках, – я тебе сколько раз говорила! – все тот же голос с металлическими нотками вырывает из забытья.