Речь пойдет о любви
У нее черный ребенок! Посмотрите, у нее черный ребенок!
В темнокожего малыша, как вы понимаете, я не могла не влюбиться. Причем молниеносно, с ходу.
К счастью, телевизионные программы не могли похвастать разнообразием, и потому долгими зимними вечерами я вновь и вновь припадала к маленькому черно-белому экрану «Волхова» – да и нужен ли был цветной, когда вот он, черный прекрасный ребенок и ослепительно белая мать, – а что еще, спрашивается, что еще необходимо для полного счастья?
Полное счастье представлялось мне дюжиной курчавых мальчишек, совсем как в мультике «Лев Бонифаций», который тоже, представьте, просмотрен был бессчетное количество раз, но от этого абсолютно не утрачивал своего очарования и какой-то угловатой, смешной и трогательной наивности.
Счастье было неразбавленным, ярким, цельным. Мультфильм был только раз в сутки, вечером, перед сном, и это в лучшем, учтите, случае…
А в худшем приходилось терпеть всяких тетенек-чревовещательниц, разговаривающих поросячьими и заячьими голосами, а еще деда Панаса с неизменным «Любы хлопчики та и дивчата». Итак, был мультфильм, причем любой, я рада была любому! А еще, конечно, Майя Плисецкая, любоваться которой я могла сутки напролет.
Любоваться и замирать, а потом часами носиться по нашей комнатушке, заваленной книгами, – воздевать руки, воображать себя белым или черным лебедем…
Да, чаще все-таки черным.
Черный – это характер, экспрессия, темперамент, мощь, это туго сплетенные мышцы, пропускающие заряд такой неимоверной силы, – сострадая белому, я втайне симпатизировала тому, другому…
Итак, темнокожий ребенок, черный лебедь, а еще моя тайная любовь Максимка. Спасенный матросом мальчишка с огромными бархатными глазищами и ручками-палочками. Абсолютно черный – во всяком случае, в нашем черно-белом телевизоре он иным и быть не мог. Не лиловым, не шоколадным, не кофейным.
У нее черный ребенок! Вы только посмотрите… Итак, все было предопределено. В мечтах своих я шла по городу – высокая, с платиновой прической и лебединой шеей, а на руках моих покоилось крохотное и беззащитное… Мой Максимка. Только мой и ничей больше. Один на руках и еще двое рядом. Двое, трое, пятеро…
А главное, чтобы все были против. Весь мир.
Ах, как смаковала я эту отдельность, эту избранность, эту непохожесть. Мне нравилось быть другой.
Кто, если не я, сочинял безумные истории о собственной родословной, которая на фоне кинематографических страстей казалась какой-то пресной, что ли… Какие-то армяне, какие-то евреи. А апачи, а цыгане, а викинги? Какие легенды слагала я о самой себе!
Я была чернокожей девочкой (а лучше мальчиком), украденной моими родителями из самого что ни на есть цыганского табора. Во дворе меня окружали соседские дети. Самым удивительным было то, что мне верили!
Пропуская мимо ушей повторы, неточности, они шли вслед за мной, заглатывали мои бесконечные «рассказки» и требовали еще.
И я не могла их разочаровать. Как не могла подвести десяток воображаемых темнокожих мальчишек, цепляющихся за подол моего платья.
Сверкая белками глаз, они шли за мной и требовали продолжения. И я не могла остановиться. Чтобы не предать, понимаете?
Тот самый мир, маленький, смешной, огромный, из тех странных времен, из того самого черно-белого кадра, в котором невообразимой красоты женщина идет сквозь толпу, а на руках ее – невообразимой красоты черный ребенок.
Обстоятельства места и времени
Мы живем в параллельных мирах. Вайфай, чекин, смартфон, посадочный талон, онлайн-регистрация, слово «фуагра» щекочет язык обещанием изысканного, и тут же – чернеющие рытвины в асфальте, маршрутка, набитая пылью и мятыми пассажирами, едущими из пункта А в пункт Б, – под безудержный речитатив с пожеланиями любимой жене от любящего супруга, любимому племяннику от любящих дяди и тети – в пионерский лагерь, – панове, ведь пионеров нет, уж тридцать лет как нет, – а лагеря – есть! – счастливый хор дебелых пионервожатых в трепещущих на ветру кумачовых галстуках и минималистических юбчонках развеивает сомнения, – времена, наползая друг на друга, образуют дополнительное пространство, подобное машине времени, которая, ускоряя свой бег, в мгновение ока доставляет в будущее и далекое прошлое – там сонные электрички, зассанные тамбуры, там петушиные головы, накрытые холстиной, выкрикивают прощальное «кукареку», в корзинах – россыпи ягод, на незнакомой станции – одинокая фигура в плаще, – время, делая резкий скачок вперед, оставляет следы, – тусклая лампочка в приемном покое, свежая побелка, драпирующая «Света, я тебя лю…» и жирно прописанное (будто некий итог) слово из трех букв – буковки, глумливо ухмыляясь, выскакивают из кармашков детской азбуки, – их можно переставлять так и этак, но итог от этого не становится иным, – в искреннюю заботу о ближнем сложно поверить в наших благословенных краях, везде ощутим подвох, двойные стандарты, – за-а-а-а-аходим, пассажиры, за-а-а-а-аходим, – у нашего водителя аккуратно выбритые седые височки, чистый воротничок, остановившийся взгляд военрука в завязке – слова он медленно процеживает сквозь ряд сцепленных зубов, не торопясь с результатом, – вопросы повисают в воздухе, ответы, провернутые в мясорубке рта, оказываются рублеными, нафаршированными порохом, свинцом, в них – ненависть плавает, перекатывается, подобная ртутным шарикам, – я вижу, как ходят желваки, натягивая кожу за ушами, – не будем же торопиться с выводами, панове, – водитель тоже человек, впрочем, как и любой из нас, – выходим на заправке, разминая члены, выпиваем дрянной кофе из бумажного стаканчика, выкуриваем сигарету и тут же становимся значительно ближе друг к другу, понятней, – не ва-а-алнуйтесь, всех довезем, – улыбается (то ли скрытая угроза, то ли обещание) он, зажав в ладони окурок, – глаза его, начиненные серой пылью, оттаивают, обнаруживая человеческое, – он треплет по головам чужих детей, которые тут же, провожая проплывающие за окнами реки, поля и леса, задумчиво изрекают: вот мост, вот река, вот корова, – мама, почему корова грустная, почему бабушка плачет, она просто старенькая, да? – пахнет беляшами, солнцем и близким дождем, и серый человек, обернувшись, все машет и машет рукой, то ли провожая, то ли встречая проходящих мимо.
В последние дни места и обстоятельства казались ему чем-то вроде многократно прожитого, пережитого, исследованного вдоль и поперек. Лес, речка, проселочная дорога, одни и те же лица, относительная предсказуемость и повторяемость событий. Теперь уже можно было представлять себе другие места – например, город, бегство из которого еще каких-нибудь три недели тому назад было таким желанным. Да, там духота, жара, невыносимость, но многообразие лиц, сюжетов, происшествий. А тут – лес, река, коровы, близость кладбища – которое, к слову сказать, не производило гнетущего впечатления: размалеванные аляповато лавочки, пестрые луговые цветы, которые в том же количестве произрастали и за оградой. Солнце уходило за горизонт, освещая кресты, ограды, могилы, – чуть поодаль, на развилке, шелковица роняла темные ягоды – они уходили в землю, окрашивая ее в иссиня-черный цвет, и только случайные городские люди тянулись, нагибали гибкие ветви, ловили губами спелость и сладость, смеялись, точно от щекотки, вспоминая, должно быть, беспечные времена.
Сельский продмаг с джентльменским набором – каким-нибудь сухим алиготе, портвейном, чуть подсохшим бело-розовым зефиром, пряниками, только что завезенным мороженым. Пережидая полуденный зной, присесть под навесом – смотреть, как хмельная струя наполняет стакан, как лениво растекается время, как медленно бредет чужая старуха, – острый запах немощи не отвращает, – здесь, под высокими небесами, ничто не кажется противоестественным – ни смерть, ни старость, – у них столько же прав, сколько у жизни. Голоногая девчонка на велосипеде: вы с дачи? с турбазы? – забытые слова из прошлых жизней, забытое чувство летнего безвременья – когда дождь выстукивает по крыше веранды, некто раскладывает пасьянс, сдвигая карты, а вместе с ними – планы, обязательства, подсчеты, – в права вступает иная реальность, – из мятой колоды карт – подробный перестук колес, исцарапанные ноги, запястья, след от укуса комара, приблудная собака, укладывая голову на сложенные лапы, полудремлет неподалеку, вскидывается, отбиваясь от мух, помахивает хвостом, лениво приподнимается, под свалявшейся шерстью ходят ребра, – она не просит, не скулит, просто смиренно ожидает – чего-нибудь, любого знака со стороны сидящего за пластиковым столом человека. Согбенная чужая старуха наконец преодолевает ступени – их ровно три, – смеется, прикрывая ладонью пустой рот, – в ответ на чей-то вопрос тело ее сотрясается от безудержного старушечьего смеха, – коричневолицый, сухой, точно кора старого дерева, человек сметает обертки, бутылки, – зной оплавляет, размывает лица, силуэты, верхушки сосен, – пожалуй, одно оставляя неизменным – явность присутствия, делающего осмысленным и связанным все – дорожку пепла на пластиковом столе, чужую старуху, шелковицу, звуки, которые не нарушают тишину, а дополняют ее, – много позже, окруженный городским шумом, многообразием всего, обилием лиц, связей, возможностью выбора и невозможностью его, он вспомнит (между прочим) застывший кадр, в котором наполненность и бесконечность мгновения оставляют пространство как для сидящего под навесом, так для идущего по дороге – туда, мимо кладбища и леса.
Пусть это будет, допустим, жаркий либо пасмурный летний день, проселочная дорога, виноградная лоза, опоясывающая плетень, солнце, проступающее сквозь травы, листы и цветы. Да, пусть это будут полевые цветы, растущие по обочине дороги. Повернутый к солнцу подсолнух, бесстыдно алеющий мак, невинная россыпь васильков, пустынная бескрайность поля, пьянящая тяжесть полдня. И всякий раз чувство быстротечности всего и бесконечности. Где-то посередине – точка, где они пересекаются.