кастрюле, он, точно пребывающая в беспамятстве сомнамбула, курсирует между кухней и комнатой.
Вы думаете, я все же пользуюсь подзорной трубой? Признаюсь, имелась у меня такая слабость в далеком прошлом, ведь я была мечтательной отроковицей, и надеялась постичь тайны далеких галактик, и даже прочла от корки до корки толстенный том Воронцова-Вельяминова. Родители, воодушевленные моими интеллектуальными запросами, поднатужившись, осчастливили меня подзорной трубой. Конечно, я мечтала о телескопе, но на телескоп, видимо, им все же не хватило – жили мы более чем скромно, и еще эти уроки музыки стоили недешево, и рассрочка за немецкий концертный инструмент, – в общем, пришлось довольствоваться подзорной трубой, которая увеличивала, если мне не изменяет память, всего в двенадцать раз, и потому свет далеких галактик оставался по-прежнему безнадежно далеким, – нет, я с превеликой важностью (с нетерпением дождавшись темноты) наводила фокус на звезды – о, в те времена еще были звезды, довольно крупные, яркие, мохнатые, – мне нравилось воображать себя первой женщиной-астрономом, в космонавты я явно не годилась с моим вестибулярным аппаратом (один вид трамвая, маятника и качелей вызывал неконтролируемые желудочные спазмы), – итак, я видела (или же думала, что вижу) Большую и Малую Медведицу, созвездие Ориона и Тельца, но вскоре мне это несколько наскучило, я не продвигалась в своих научных изысканиях ни на йоту, и ситуацию исправил гостивший у нас тем летом кузен – тощий носатый армянский мальчик лет тринадцати-четырнадцати. Павел был точной копией рыжего Варлаама из «Не горюй».
Балда, не туда смотришь, – приставив к глазу волшебную трубу, он замер, уставившись в одну точку. Все самое интересное, оказывается, происходило на расстоянии вытянутой руки: мечтательные девушки в сиреневых лифчиках, распаренные зноем, похожие на медуз домохозяйки, сутулые мужчины в растянутых майках и бесформенных трусах – одним словом, перед глазами разворачивалась довольно обескураживающая картина бытия (Авраам родил Ицхака и далее), повергшая в печальные раздумья относительно некоторых перспектив. Бедное, бедное, обреченное на каторгу совместного проживания в недрах совмещенных удобств человечество…
Несколько позже (десятилетия спустя) я окажусь в капелле Скровеньи, перед фресками Джотто, и еще и еще раз восславлю зоркий, но все-таки бесконечно вдохновляющий взгляд художника, умеющего обращать обычную водопроводную воду в вино и другие напитки. Великая сила искусства и любви! (Для меня это равнозначные величины.)
Мой интерес к астрономии довольно быстро угас, и точно не скажу, что этому способствовало – волшебная труба, которую вскоре утащили (безо всякой надежды на возврат) друзья моего кузена, такие же балбесы, жившие пятью этажами выше (потерю я, конечно, горестно оплакивала), – либо унылая панорама из дома напротив.
Звезды все еще были огромными, но, похоже, никто из живущих вокруг давно на них не смотрел.
Короткие волны
Когда-то все самое важное происходило на кухне с потрескивающим приемником в углу.
Вот это потрескивание было приметой времени. Потрескивание и голоса, которые сквозь него пробивались. «Их» глушилки работали хорошо, но и мы обладали терпением и сноровкой.
Приемник переносился из угла в угол – в поисках свободного от «их» влияния пространства. Кроме того, уследить за всеми «они» не успевали. Мы прыгали с волны на волну, мы путали следы, и если «Голос Америки» утопал в космическом скрежете и вое, то «Немецкая волна» звучала на удивление чисто.
Там, в приемнике моего детства, происходила своя, не похожая ни на что жизнь.
Там были другие голоса, интонации – так непохожие на голоса, допустим, соседей или учителей школы.
Там был другой фон. Их паузы заполнены были… другим воздухом, что ли.
Мне повезло. Мне перепало этого воздуха. Я дышала им дома, на кухне или в кабинете – о, сколько нерешенных задачек по геометрии или физике оставалось там, за стеной…
Главное было – голоса. Позывные из другого мира. Это было настоящее.
– Ты там лишнего не болтай, – уж будьте уверены: я точно знала – что, кому, когда…
О, как мы молчали! Как мы молчали когда-то – глядя в глаза чужим, мы овладели искусством виртуозного молчания.
Дети с легкостью усваивают правила игры. Можно сказать, они играют на равных со взрослыми. Как я молчала «через стол»! Мое молчание было красноречивей любых действий.
Если долго не отводить взгляд, враг потеряется, он просто провалится, не выдержав энергии неприятия.
Дай чужому выговориться – пусть, обманутый молчанием, он скажет все и даже больше. Пускай, захваченный врасплох, он станет простодушно-болтлив. Нам и не нужно было говорить – достаточно было короткого взгляда, предупреждающего об опасности.
Наверное, оттуда, из сумрачных времен коротковолновых приемников, осталось это дьявольское наитие. Я четко знала, что из десятерых сидящих за столом один – непременно чужой.
Я знала их в лицо, да что там… После чужих мы долго проветривали квартиру. Казалось, их пребывание оставляло липкие следы. Да что же это, – стонала мама, распахивая балконную дверь. Гнусная субстанция цеплялась за выступы и углы. Она не желала покидать обжитое пространство.
Сегодня правила игры изменились. Эзопов язык со всеми его фантастическими возможностями канул в Лету. В прошлом осталось виртуозное искусство недомолвок.
В доме моем не бывает чужих. Не нужно оттачивать клинок, «смотреть через стол», задерживая дыхание. Топчан, застеленный ковром, полки, книги, магнитофонные ленты – все давно в прошлом.
Где-то там шипит и воет приемник, стрекочет пишущая машинка. Кухня пахнет едой, кабинет – книжной пылью. Но где-то там, на волнах моего детства, еще слышны голоса.
Телефон
И потом, знаешь ли, телефонов не было.
То есть они были, конечно же, – у других, на каких-то более благополучных этажах, – и бог ты мой, каким же чудом и благом казались повисшие в изнеможении трубки, – телефона ждали как Мессии. «Вот проведут телефон», – мечтательно произносили они, воображая феерически доступную легкость соединения, контакта.
У них было все, ну или почти все. Допустим, начало жизни – по странному совпадению проистекающее вровень с чьим-то закатом.
Закат прекрасно просматривался с чужих балконов – с нашего наблюдалась веселая и беспорядочная кутерьма, затрапезная изнанка улицы: бархатные чернобривцы вперемежку с полыхающими подсолнухами, сверкающие спицы новехоньких велосипедов – еще одна мечта, так и оставшаяся мечтой, впрочем, – вышагивающие вдоль клумб девицы в мини, на десятисантиметровой платформе (когда-нибудь, когда-нибудь), молчаливое пока еще осуждение в подштопанных губах поколения уходящего. Уютное тепло – а там было действительно тепло, даже зимой, – старого двора.
Уход казался (тогда еще казался) противоречием, ошибкой, недоразумением, которое разрешается каким-нибудь необыкновенным, но быстродействующим способом.
Пока что у них было все.
Например, возможность оставаться в неведении относительно того, что будет дальше. Ведь телефона не было. Но вести, однако же, просачивались в виде голосов – со свистящими, пугающими интонациями. Выражение непритворного ужаса и повисшая (в лестничном пролете) пауза свидетельствовали о том, что новостям, особенно дурным, присуще безудержное распространение, – ведь люди, если верить последним исследованиям, и есть лучшие приемники и передатчики.
И все же телефона ждали.
Когда у нас будет телефон – и вновь пауза, подразумевающая торжественность события, которое вот-вот, уже почти, уже более чем, но все еще не свершится, – и множество иных событий, связанных с леденящей посреди ночи трелью, с колотящимся где-то у горла сердцем, – о господи, только не это, – и множество всего, что случится после, в другой, телефонной (а значит, более благополучной) жизни, остается за кадром.
С какой важностью снималась первая в жизни трубка (ее тяжесть, блеск, цвет – все казалось значительным), – и эта весомость всякого поступающего сквозь мембраны слова, и искаженный голос, к которому привыкаешь не сразу, и другие голоса – случайные и нет, которых ожидаешь с холодеющими ладонями, – а что вы скажете о длинных зимних вечерах с урчащей на коленях кошкой (собакой) подле молчащего агрегата, уже облегченного – вместо диска кнопки, – впоследствии обнаружится ненадежность всего подозрительно легкого, нового, простого – электроника, что вы хотите, – разве можно сравнить чугунное прошлое с электронным, сиюминутным, – сиюминутное овладевает бытием и, что вполне естественно, сознанием, и вот слова, уже не подобранные, не вылепленные с божественным придыханием, сыплются как попало, вызывая приступ скуки, раздражения, гнева, – да возьмите же кто-нибудь трубку, – но домочадцы, погруженные в себя, отнюдь не торопятся вынырнуть оттуда, – звонок стал досадным недоразумением, и то, что раньше было и слыло чудом, внезапно перестало быть таковым.
Кто-нибудь помнит, чем пахло внутри телефонной будки зимой? Этот тяжеловатый, металлический оттиск сотен и тысяч рук, пальцев, губ, смешанный с непременным аммиачным духом и запахом перегара, подтаявшего снега, резины и чьих-то чересчур сладких духов.
Кто-нибудь помнит треск и гудки, звук брошенной трубки? Кто-нибудь помнит монетку? Как правило, последнюю, вот проскальзывает она, проваливается в желоб, скатывается и звякает там внутри, и это весьма драматичный момент, во всяком случае в этот вечер, ноябрьский или февральский, неважно, потому что за пределами разогретой отчаяньем будки темный, враждебный мир, и только лишняя двушка, – скажите, у вас найдется лишняя двушка? – и только лишняя, закатившаяся под покладку или случайно обнаруженная на истоптанном полу, – еще не веря собственным глазам, вы нагибаетесь, удерживая мокрую варежку в зубах, и вновь вращаете диск, тот самый номер, который, конечно же, вряд ли когда-либо вспомните в веренице других, важных и не очень, – номеров, букв, паролей от ящиков и страниц…