Помощь беднякам была еще одним результативным в духовном плане приложением сил и средств. Забота об обездоленных объяснялась не только стихийным альтруизмом короля, под нее подводилась и теоретическая основа: ближний, оказавшийся в нужде, воспринимался как живой образ Бога. Добрый король отнюдь не ждал, чтобы неимущие обращались к нему, а сам шел навстречу: «Посетим бедняков такой-то земли и накормим их» (Гильом из Сен-Патю). Отсюда и рекомендация его сыну Филиппу: «Советую тебе иметь в сердце сочувствие к беднякам и ко всем, кого ты сочтешь страждущими либо душой, либо телом; и, насколько это будет в твоей власти, охотно помогай им либо моральной поддержкой, либо подаянием» («Наставления»), Не следует ли под моральной поддержкой понимать знаменитые символические жесты короля (омывание ног тринадцати беднякам в Великий четверг, прислуживание им за столом), воспевание которых в агиографической традиции уже слегка приелось? Эти действия соответствуют общей традиции духовного превознесения Христовых бедняков, столь заметного в XIII в. Правда, термин pauperes Christi (бедняки Христовы) оставался двусмысленным, так как применялся одновременно и к неимущим, и к монахам, давшим обет бедности. Среди них не самую ничтожную долю королевских щедрот получали, похоже, нищенствующие братья: «И эти малые подаяния, которые добрый король особо велел давать и братьям-миноритам, и братьям-проповедникам, и прочим монахам, мужчинам и женщинам, и другим беднякам, достигали каждый год суммы семь тысяч парижских серебряных ливров, не считая ткани «бюро», и башмаков, и сельдей, каковые он велел давать и раздавать каждый год» (Гильом из Сен-Патю). В этой фразе монахи, живущие милостыней, искусно смешаны с неимущими. Как и многие его современники, король, похоже, поверил речам нищенствующих монахов и цистерцианцев, ловко уподобивших себя pauperes Christi. Видимо, вследствие этого он и оказывал чрезмерные почести монахам Руайомона, прислуживая им: «Когда монахи сидели за столом, добрый король прислуживал им вместе с монахами, выделенными для прислуживания; и он подходил к окну кухни, и брал там миски, полные мяса, и нес их, и ставил перед монахами, сидящими за столом» (Гильом из Сен-Патю).
В результате подаяние «настоящим» бедным, пухнувшим от голода, не заходило дальше символической стадии. В 1256–1257 гг. на это выделялось около 10 % расходов ведомства двора, в последующие десять месяцев — возможно, больше. Когда Нормандию поразил голод, налоговые поступления из герцогства были пущены на помощь голодающим. Каждую неделю при дворе происходили две больших раздачи хлеба и денег. Там ежедневно присутствовало по шестьдесят бедняков, накануне праздников — до двухсот-трехсот. Проезжая по своему королевству, через Берри, Нормандию или другие местности, король рассыпал свою «манну» изголодавшимся людям: «Он велел вызывать по триста бедняков, кормить их и лично им прислуживал», вкладывая каждому в руку по двенадцать парижских денье. Такие действия, обходясь сравнительно недорого, оказывались очень выгодными для формирования образа короля как «Отца Народа». Когда он ездил по королевству, «бедные шли к нему», прося милостыню в зависимости от своей нужды — от денье до двадцати су. Классовая солидарность обязывает, и знатные люди, впавшие в бедность, получали более существенную помощь — от десяти до шестидесяти ливров, а порой и сто ливров, когда у них были дочери на выданье (Гильом из Сен-Патю). Надо уточнить, что эта эпизодическая помощь, оказывавшаяся конкретным людям и пропорциональная их статусу, оставалась ничтожной по сравнению с потребностями в ней, но перемену в состоянии умов отрицать не приходится.
Сочувствуя бедным, Людовик IX был неумолим к еретикам. Он испытывал утробную ненависть к катаризму, отрицавшему и Воплощение, и евхаристию, и церковь. Не созданный для богословских дискуссий, он любил называть себя сержантом Иисуса Христа, обязанным обнажать меч против хулителей веры. Он не скрывал восхищения Симоном де Монфором и высоко ценил его решительные методы. Как добрый сын Людовика VIII, он не осуждал ни одного из подвигов отца на катарском Юге. «В Альбижуа, — сообщает Гильом из Нанжи, — он приложил немало сил для истребления порока ереси»[217]. На Филиппа Смелого он возложил задачу завершить его дело: «Изгоняй бугров (еретиков) разумно и как подобает твоей власти над своей землей и прочими дурными людьми».
А Монсегюр, скажут нам? Ни Жуанвиль, ни Гильом из Сен-Пагю, ни Гильом из Нанжи о нем ничего не говорят. Или это был второстепенный эпизод? Послушаем сначала рассказ Гильома де Пюилорана, капеллана Раймунда VII Тулузского, из главы XLIV его «Historia albigensium» (Истории альбигойцев): «Граф Тулузский отправился в Курию к императору Фридриху, а тем временем замок Монсегюр был взят и двести еретиков, или около двухсот, сожжены.
Потом, весной, в год Господень 1243-й, он поехал к апостольскому престолу и провел, как при императоре, так и при Курии, год или около года, и добился, чтобы ему был возвращен Венессен. В тот же период в Курию приехал епископ Тулузский, вызванный туда.
Тем временем преподобный отец монсеньор Пьер-Амьель, архиепископ Нарбоннский, монсеньор Дюран, епископ Альби, и сенешаль Каркассона осадили замок Монсегюр в Тулузской епархии, который держали два знатных сеньора, давно захвативших его, — Пьер Роже де Мирпуа и Роже (Раймунд) де Перейль.
Там было общеизвестное убежище для всевозможных злодеев и еретиков, как бы «синагога Сатаны», по причине могущества замка, который, стоя на очень высокой скале, казался неприступным.
Они (осаждающие) провели там много времени и достигли весьма небольших успехов; но случилось так, что легковооруженные слуги были посланы (на вылазку) с людьми, знавшими это место, которые организовали ночью подъем по ужасным отвесным склонам. Ведомые Господом, они достигли сооружения, находившегося на уступе горы; внезапно напав на часовых, они заняли это укрепление и перебили мечами тех, кто там находился. Настал день, и, оказавшись почти наравне с другими (врагами), занимавшими главную позицию, они смело пошли в атаку. И, с удивлением увидев страшный путь, каким они поднялись ночью, они поняли, что никогда бы не посмели решиться на это среди бела дня. Но, когда они заперли других на вершине, доступ для остального войска сделался проще.
Поскольку те, кто находился внутри, подвергаясь атакам, не знали отдыха ни днем, ни ночью и поскольку эти безбожники не могли выдержать натиска правоверных войск, они согласились спасти себе жизнь и сдали атакующим замок и переодетых еретиков, каковых, как мужчин, так и женщин, находилось там около двухсот.
Среди них (еретиков) был Бертран Марти, которого они сделали своим епископом. Отказавшись от обращения в истинную веру, предложенного им, они были сожжены в месте, огороженном кольями, где был разведен костер, и отправились в пламя Тартара.
Замок же был возвращен маршалу де Мирпуа, которому принадлежал прежде»[218].
Жан Дювернуа, признанный специалист по катаризму, сделал некоторые уточнения. Присутствие двух прелатов «подтверждает, — полагал он, — что экспедиция, которой командовал Гуго дез Арси, сенешаль Каркассона, поставленный во главе регулярных королевских войск, имела характер крестового похода». Замок Монсегюр был отстроен в начале века и превратился в убежище для «совершенных», которое Гиллаберт, епископ Кастра, в 1232 г. решил сделать главной резиденцией (caput et domicilium) катарской церкви. Там действительно проживали епископы еретиков. В 1232 г. граф Раймунд VII Тулузский устроил первый поход на Монсегюр, но мало чего добился. Этот «оплот» катаров, где укрывались рыцари-файдиты, был не единственным в своем роде: известно еще не менее трех, в том числе Мирамон в Сабартесе, который сохранился при попустительстве французов, не слишком горевших желанием возобновлять войну. Гарнизон Монсегюра, отнюдь не остававшийся в бездействии, принял участие в катарском восстании 1240–1242 гг. и в походе в Авиньонне 28–29 мая 1242 г., организованных ради «освобождения страны от инквизиторов». Осада крепости началась в апреле или мае 1243 г., когда Раймунд VII был в отъезде. Гарнизон, насчитывавший сотню рыцарей и сержантов, был хорошо вооружен и располагал большими запасами. Через полгода, осенью 1243 г., осаждавшим удалось закрепиться на нижней части гребня и «понемногу оттеснить осажденных к вершине». В результате они смогли бить из своих осадных орудий по замку и его пристройкам, настоящему «деревянному городку с улицами и палисадами». Защитники героически оборонялись до самого начала Великого поста, не теряя надежды получить помощь от графа. В середине Великого поста было заключено перемирие, позволившее некоторым осажденным спастись. Остальные «были вытащены из замка и все вместе сожжены» 16 марта 1244 г. у подножия горы. Число жертв колеблется в зависимости от источников — от двухсот до двухсот двадцати четырех. По именам известны шестьдесят пять из них[219]. Новый владелец крепости, Ги де Леви, принес королю за нее оммаж в июле 1245 г. С тех пор в земле Фуа воцарился католический и королевский порядок.
Задаваясь вопросом, почему молчат «большие» северные свидетели царствования Людовика IX, Этьен Деларюэль выдвинул гипотезу, скорей соблазнительную, чем на самом деле убедительную, согласно которой взятие Монсегюра рассматривалось не как крестовый поход, а как полицейская операция против двухсот «совершенных», укрывшихся в замке[220]. В доказательство этого автор утверждал: со времен альбигойского крестового похода Юг сильно изменился. Катарские сеньоры уступили место баронам с Севера, несомненным католикам. Файдиты на время эмигрировали в Италию; вернувшись, они вдохнули новую жизнь в «катаризм сопротивления, политического и религиозного, но уже не катаризм завоевания». Катаризм налетов, таких как упомянутая резня инквизиторов в Авиньонне. Чиновники Людовика IX относились к этим событиям как к «посягательствам на власть короля» и как к нарушениям договора в Мо и Париже, но не как к угрозам католической вере.