— Давай-ка заглянем к Фермину Малакальсе, — предложил Копонс. — Вот обрадуется старик.
Этот самый Малакальса, мне пока неведомый, был давний товарищ обоих ветеранов, делил с ними опасности и всяческие тяготы во Фландрии, где дослужился до капрала и получил под начало полувзвод, в котором волею судьбы оказались Алатристе, Копонс и Лопе Бальбоа, мой отец. А ныне, по словам Копонса, на славу вытрепанный годами, напрочь уделанный ранами да хворями, был уволен вчистую по возрасту, но остался в Оране, обзаведясь семьей. Бедствовал, как и все здесь, концы с концами сводил благодаря поддержке былых однополчан — и Копонса, разумеется, тоже, — которые, стоило только какой-нибудь мелочишке забренчать у них в кармане, наведывались к старику и делились последним. Сейчас ему выпал счастливый случай — он, как отставной гарнизонный солдат, имел право на малую толику общей добычи, хоть и не участвовал в последней экспедиции. Арагонец по поручению начальства намеревался вручить Фермину его долю, причем я подозреваю — прибавив к ней кое-что от себя, чтоб весомей была.
— Мавр-то за нами увязался, — сказал я капитану Алатристе.
Мы поднимались к дому Фермина Малакальсы по узкой и убогой улочке, мимо сидевших на пороге стариков и возившихся в грязи и отбросах детей. А могатас и в самом деле шел следом, шагах в двадцати, не отставая, ближе не подходя, но и не пытаясь прятаться. Алатристе, коротко оглянувшись через плечо, сказал:
— Дорога — мирская…
Мирская-то мирская, подумал я, но странно, что после захода солнца мавр разгуливает по городу в одиночку. И в Мелилье, и в Оране после того, как закрывались ворота, все арабы, за исключением тех немногих, кто пользовался особыми правами, во избежание крупных неприятностей покидали город, возвращаясь в свои поселения, деревни, становища, откуда утром привозили на продажу мясо, овощи, фрукты. Местные ночевали в мавританском квартале, расположенном неподалеку от цитадели и хорошо охраняемом, и до утра благоразумно оттуда не выходили. Этот же могатас перемещался по городу свободно, что еще больше разожгло мое любопытство. Тем временем мы уже подошли к дому Фермина Малакальсы, старого друга Алатристе, Копонса и моего отца. И если бы Лопе Бальбоа под стенами Юлиха разминулся с аркебузной пулей, судьба его, весьма вероятно, сложилась бы так же, как у человека, которого в эту минуту увидел перед собой Бальбоа Иньиго. А увидел я седого, изможденного старика лет семидесяти, хоть было ему немного за пятьдесят: семнадцать лет, проведенные здесь, в Оране, даром не даются, — с искалеченной ногой, с морщинистой, изрезанной шрамами и рубцами кожей цвета грязного пергамента. Живой блеск и цвет сохраняли одни глаза, ярко светившиеся на лице, которое было все — включая и густые солдатские усы — будто припорошено буроватым пеплом. И глаза эти вспыхнули радостью, когда их обладатель, сидевший на табурете у порога дома, поднял голову и увидел перед собой широкую улыбку Диего Алатристе.
— Клянусь Вельзевулом, той шлюхой, что родила его, и всеми лютеранскими демонами ада!..
Он непременно хотел, чтобы мы познакомились с его семейством и рассказали, что привело нас сюда. В обиталище его — тесном и темном, скудно освещенном единственным огарком, — пахло плесенью и чем-то прогорклым. На стене висела солдатская шпага с широкой гардой и толстыми защитными кольцами. Две курицы клевали на полу хлебные крошки, за кадкой с водой, догладывая мышку, алчно урчал кот. Проведя много лет в Берберии и утеряв надежду когда-либо отсюда выбраться, Малакальса в конце концов выкупил, окрестил и взял в жены пленную мавританку, наплодил с нею пятерых детишек — это они сейчас, босые и оборванные, беспрестанно сновали по комнате взад-вперед, путаясь под ногами.
Фермин позвал жену и велел ей подать вина. Мы принялись отказываться, ибо в голове шумело от выпитого у Сальки и в таверне, однако хозяин и слушать ничего не хотел. Ковыляя по комнате, он расстилал на столе какую-то дерюгу взамен скатерти, придвигал табуреты и приговаривал:
— У меня в доме чего другого, может, и нет, может, и вовсе хоть шаром покати, но уж стакан-то вина двоим старым товарищам я поднесу… Троим, — поправился он, когда ему сказали, что я — сын Лопе Бальбоа. Через мгновение появилась и жена — смуглая, молодая, но уже огрузневшая, сильно изношенная родами и трудами, с завязанными на манер конского хвоста волосами, в платье испанского покроя, но при этом в мягких кожаных бабучах на ногах, со звенящими на запястьях серебряными браслетами, с синеватыми татуировками на тыльных сторонах ладоней. Когда, скинув шляпы, мы по очереди протиснулись за шаткий сосновый стол, она безмолвно разлила вино по кружкам, разнокалиберным и щербатым, и скрылась в своем кухонном закутке.
— Бабочка справная, — вежливо заметил Алатристе.
Малакальса резко взмахнул рукой, подтверждая:
— Чистая, честная, порядливая. Может, чересчур живого нрава, но послушная. Из здешних отличные жены получаются, надо только уметь в руках держать… Испанкам до них не досягнуть, как бы нос ни драли.
— Да уж куда им! — веско и значительно согласился капитан.
Тощенький мальчуган, лет трех-четырех от роду, черноволосый и курчавый, робко приблизился к столу и вцепился отцу в штанину, а тот подхватил его, нежно поцеловал и усадил к себе на колени. Четверо других ребятишек — старшему было на вид лет двенадцать — наблюдали за нами от дверей. Ноги у всех были босы и грязны. Копонс выложил на столешницу несколько монет, но Малакальса воззрился на него, не прикасаясь к деньгам. Потом перевел взгляд на Алатристе и подмигнул ему.
— Сам видишь, Диего, — заговорил он, одной рукой поднося стакан к губам, а другой обводя свое жилище, — каково живется в отставке солдатам короля. Тридцать пять лет беспорочной службы, четыре ранения, в костях ревматизм и, — тут он похлопал себя по бедру — заднюю клешню скрючило, не разогнуть… Вот бы знать, что так оно все кончится, в ту пору, когда там, во Фландрии — помнишь небось? — мы начинали тянуть эту лямку, и ни ты, ни я, ни Себастьян, ни бедняга Лопе, земля ему пухом, — как бы поминая его, он поглядел на меня и поднял стакан на уровень глаз, — и никто из нас еще не брился. А-а?
В словах его не слышалось особой горечи — он, как и подобает людям этого ремесла, безропотно принимал свою долю и словно бы всего лишь перечислял то, что и без него отлично известно всякому отцову сыну. Капитан слегка подался к нему:
— Ты-то почему не возвращаешься на Полуостров? У тебя есть на это право…
— Что я там забыл? — Малакальса погладил сына по черным завиткам. — Сидеть на паперти, выставив напоказ порченую ногу? Христарадничать? Побирушек и без меня пруд пруди…
— Домой бы поехал. Ты ведь из Наварры, так? Из долины Бастан, сколько мне помнится?
— Да, из Альсате. Но опять же — что мне там делать? Если кто из соседей меня еще не забыл, в чем я сильно сомневаюсь, представь, как они будут тыкать в меня пальцами: «Гляди, вон еще один из тех, что поехал за богатством и честью, а вернулся нищим калекой, чтоб клянчить на монастырском подворье даровую миску супа». Здесь, по крайности, нет-нет да и случится набег, и ветеран без помощи, пусть и скудной, не останется. И потом, ты же видел мою супружницу и… — он снова погладил сына по голове и показал на тех, кто стоял у двери, глядя на нас во все глаза, — … этих вот пострелят. Вот переберусь с ними в Испанию — а вдруг, не ровен час, святейшая инквизиция прицепится, наушников и соглядатаев у нее хватает… Так что уж я лучше здесь. Здесь, по крайней мере, все ясно. Понимаешь?
— Чего ж не понять.
— А кроме того, здесь у меня товарищи. Под стать тебе, Себастьяну и мне самому… Есть с кем поговорить… То к морю спустишься, поглядишь на галеры, то к городским воротам, когда солдаты входят или выходят… То в казарму сходишь — а тебя там угостят, кто еще помнит, поднесут стаканчик… Постоишь на смотру или на разводе караулов, помолишься на полевой мессе… Услышишь: «Под знамя — смирно!» — и как будто сам еще не списан. Это, знаешь ли, хорошо от тоски помогает.
Он поглядел на Копонса, как бы побуждая его подтвердить истинность своих слов, и арагонец коротко кивнул, но промолчал. Малакальса поднес стакан к губам, по которым в этот миг скользнула улыбка. Чтобы так улыбаться, надо иметь в душе немалую отвагу.
— И еще кое-что… — продолжал он. — Не в пример Полуострову, здесь ты хоть и отставлен, да словно бы недалеко. Словно бы ты — в запасе первой очереди. Понимаешь, о чем я? Порой мавры нагрянут, осадят город, а подкреплений ждать неоткуда… Вот тогда доходит черед и до нас, всех зовут, всем культяпым-увечным место найдется — не на стенах, так в бастионе…
Он помолчал, расправил седые усы, повел вокруг себя глазами, будто отыскивая милые сердцу образы. Потом меланхолично окинул взглядом висящую на стене шпагу.
— Ну, впрочем, — прибавил он, — потом все идет, как прежде, своим чередом… Но все же остается надежда, что опять мавры поднапрут, и тогда юдоль сию покинешь, как подобает тому, кто ты есть… Или — кем был когда-то…
Он произнес эти слова совсем иначе. Если бы не мальчуган у него на коленях и те, что жались в дверях, я подумал бы: случись это нынче же вечером — он обрадуется.
— Уход не из худших, — согласился капитан.
Малакальса медленно, будто смотрел из какой-то дальней дали, перевел на него взгляд:
— Старый я стал, Диего… Знаю, сколько пришлось мне отдать Испании и людям ее. И, по крайней мере, здешние тоже это знают. То, что я служил в солдатах, здесь, в Оране, кое-что да значит. А там, у вас… Кому там дело есть до записей в моей аттестации — «редут «Конь», «бастион Дуранго»?.. Да они и названий таких не слыхали… И, скажи-ка ты мне, не наплевать ли сто раз писарю какому-нибудь, судье или чинуше, в порядке ли, рядов не разравнивая, развернув знамена, отступали мы в дюнах Ньюпорта — или бежали как зайцы?
Он замолчал, подливая себе из кувшина остатки вина.
— Посмотри на Себастьяна. Он хоть и молчит по своему обыкновению, однако согласен со мной. Видишь — кивает.