— Это Диего, — сказал Себастьян Копонс.
Я вложил в ножны шпагу, которую вытащил было при виде паруса, плотнее закутался в плащ и пошел к берегу, чувствуя, что от радости сердце у меня так и прыгает. До той минуты — и пока плыли от Челестии, и пока зябли, неведомо чего дожидаясь, здесь, на островке Сан-Ариано, где разливался над лагуной грязноватый свет зари, — я пребывал в уверенности, что никогда больше не увижу капитана Алатристе. Однако же вот он, бывший мой хозяин, — без шляпы и без плаща, в старом кожаном колете, блестящем от воды, с пистолетом, кинжалом и шпагой у пояса — спрыгивает с баркаса на полусгнившие доски причала, едва лишь матросы убрали паруса.
— Иньиго, — сказал он.
Хрипловатый голос звучал удивленно, словно на самом деле капитан не думал меня встретить. Я остановился, ожидая, когда он приблизится, и вглядываясь в его лицо, на котором так явственно проступили следы усталости — лиловатые подглазья, покрасневшие веки. От дождя усы обвисли, волосы прилипли ко лбу. Шагал он как-то неуклюже, скованно — вероятно, руки и ноги одеревенели от стужи и долгой неподвижности. Бросалось в глаза, что ночка у него выдалась такая же веселая, как и у нас. Вероятно, и я, хоть и молод был, выглядел в ту минуту не лучше.
— Кто здесь с тобой? — спросил капитан после того, как мы обнялись, причем меня обдало запахом немытого тела, железа, кожи, въевшейся в одежду сырости.
— Себастьян и Гурриато-мавр.
Хотя мы уже отстранились друг от друга, я почувствовал, как он вздрогнул.
— И больше никого?
— Никого.
Капитан обнялся с Копонсом, который подошел к нему следом за мной, и взглянул на Гурриато, лежавшего у полуразрушенной стены.
— Тяжело?
— Нет, пустяк, — ответил арагонец. — Обойдется. Если сумеем убраться отсюда вовремя.
Оба направились к раненому, а я уставился на человека, приплывшего вместе с капитаном. На причале стоял Гуальтерио Малатеста в зеленом плаще и форменной шляпе гвардейцев дожа. Баркас за его спиной, подняв оба паруса, уходил по каналу прочь.
— А-а, вот и ты, мальчуган… Рад, что тоже сумел унести ноги.
— Вас только двое?
— Да. Капитан и я.
— А что с остальными?
— Понятия не имею. Там, наверное, остались. Мы ушли последними.
От этих слов сердце у меня сжалось. Я вспомнил Роке Паредеса и его людей, португальца Мануэла Мартиньо де Аркаду — всегда погруженный в меланхолию, он словно предчувствовал свой удел, — вспомнил Куартанета, Пимьенту, Хакету. И пятерых шведов-подрывников, с которыми не успел и словом перемолвиться. Слишком много товарищей потеряно за одну только ночь. Слишком очевидна измена, слишком сокрушителен провал.
— И вы?
В наведенных на меня опасных глазах явственно читалась насмешка:
— А что я?
При этих словах я моргнул, и под его стрижеными усами на лице, покрытом оспинами и шрамами и давно уже требовавшем вмешательства бритвы, появилась улыбка.
— Прикажете списать на чистую случайность то, что остались живы и на свободе? — многозначительно сказал я.
— Разумеется.
Он продолжал глядеть на меня с издевательским любопытством. Потом, вздернув подбородок, показал на капитана Алатристе и добавил:
— Как и он.
Заскрипели доски причала: итальянец отошел от берега и от меня. Я двинулся следом и заметил, что он смотрит по сторонам, оглядывая развалины монастыря, туман, стелившийся у самой земли, где сразу таял мокрый снег, падавший из низких свинцовых туч, черепа и кости повсюду.
— Славное местечко, — сказал он.
Я оставил его изучать местность и присоединился к капитану и Копонсу. Тонкой бечевкой — Алатристе всегда имел ее при себе вместе с иголкой — они зашивали рану Гурриато, вполголоса и очень спокойно продолжая обсуждать перипетии минувшего дня: ловушку, подстроенную Лоренцо Фальеро в соборе Сан-Марко и во дворце дожа, засаду, ожидавшую нас в Арсенале, а Роке Паредеса и его людей — в еврейском квартале. И чем больше я слушал их, тем больше крепла во мне уверенность: да, нас предали и бросили на произвол судьбы те же, кто послал нас в Венецию. В слепой ярости я готов был отречься от королей, министров и послов и даже от самого дон Франсиско де Кеведо, будь прокляты и сам он, и его дружба, благодаря которой сумел втравить он нас с капитаном в это безумное предприятие. Гнев мой, впрочем, стал остывать при виде того, как отнеслись ко всему случившемуся капитан и Копонс — с неколебимой невозмутимостью старых солдат, безропотно принимающих свою судьбу со всеми ее превратностями, которые предопределены жизнью, войной, политикой. Долгой привычкой приученные к роли смиренных пешек, передвигаемых по шахматной доске чьей-то чужой рукой, они не восстают против неблагодарности, которой изведали вдосталь и досыта, не сетуют на судьбу, благо в бесконечных своих приключениях давно уж успели привыкнуть к переменчивости фортуны. Угрюмо и безропотно, произнося ровно столько слов, сколько требуется, оба ветерана, как повелось после бессчетных боев во Фландрии и Средиземноморье, ограничивались тем, что подсчитывали потери, перевязывали раны и возносили безмолвную хвалу Господу — или сатане — за то, что на сей раз уцелели. Ибо это и только это есть для солдата настоящая победа.
— А с ним как будет? — спросил я капитана, показав на Малатесту.
Мы с Копонсом, привалясь спиной к стене, сидели по обе стороны от распростертого на земле Гурриато. Зеленоватые глаза Алатристе, столь же ледяные, как и все на острове, и потому казавшиеся частью пейзажа, проследили направление моего взгляда. Итальянец, державшийся наособицу и отчужденно, прохаживался по берегу.
— С ним… — повторил капитан задумчиво.
Как он считает, спросил я, замешан ли Малатеста в предательстве? Капитан ответил не сразу, не сводя глаз с предмета беседы. Слегка качнул головой:
— Нет, не думаю.
И продолжал, морща лоб, смотреть на Малатесту. Минуту спустя пригладил двумя пальцами усы, вытер талый снег с растрескавшихся губ и добавил очень тихо:
— Хотя… все может быть…
Я обернулся к Гурриато, лежавшему под своим мокрым синим плащом. Лицо мавра посерело от холода и боли, однако глаза были живые. Жар еще не набросился на него, и сердце билось мерно и не слишком часто. Ощутив мою руку у себя на запястье, он скривил губы в подобии улыбки. Я взглянул на крест, вытравленный у него на щеке.
— Ну, как ты там, мавр?
— Ничего. Не очень больно. Только знобит.
— Сильно?
— В самый раз, чтобы дрожмя дрожать.
Я скинул с себя плащ, укрыл им мавра поверх его собственного, чтобы хоть малость согреть.
— Вылезешь.
— Конечно. Мы все вылезем.
Я поднялся на ноги, — оставшись более чем налегке, в одном колете, — стиснул зубы, клацавшие от лютой сырой стужи, и едва ли не в отчаянии уставился вдаль — в ту часть лагуны, что выходила в Адриатическое море и где в сером небе парили такие же серые чайки, то и дело нырявшие в воду меж песчаных отмелей. Однако нигде не белел спасительный парус, и мы совсем не были уверены, что посланное за нами судно рано или поздно все же появится, снимет нас отсюда, пока до нашего островка не добрались обшаривавшие лагуну преследователи, возьмет на борт и уйдет в открытое море. Вполне могло статься, что предательский план предполагал оставить нас на произвол судьбы, бросить здесь, на этом острове, на растерзание голоду и холоду, если не сбирам Серениссимы.
— Ничего? — догадавшись об этом по моему лицу, спросил Копонс.
— Ничего. Ни следа. Только море да снежная крупа.
— Будь оно все проклято…
Я снова подсел к ним и увидел, что бывший мой хозяин по-прежнему не сводит глаз с Малатесты. Вглядывается в него очень пристально, но с тем же непроницаемым видом, что и раньше, так что понять, что он при этом думает, невозможно. Однако я слишком давно знал этого человека и от такого внимания мигом насторожился.
— Что такое, капитан? — спросил я настойчиво.
Он не ответил. Взгляд, как и прежде, не отрывался от Малатесты, а пальцы поглаживали усы. Я смотрел то на него, то на итальянца, силясь понять, что происходит.
— В самом деле он нас не предал?
После очень длительного молчания капитан, все это время сохранявший совершенную неподвижность, покачал головой. Тоже — очень медленно. И разомкнул наконец уста:
— Нет.
И снова замолчал, словно оценивая правоту собственных слов, а потом повторил убежденно:
— На этот раз — нет.
Я обернулся к Копонсу, надеясь, что он сможет объяснить мне это, однако арагонец только пожал плечами. Солдат королевской испанской пехоты ломать голову над подобными вопросами предоставляет другим. А молчаливые думы друга Алатристе ему были еще более непостижны, чем мне. И он ограничился кратким:
— Раз сказал «нет» — значит, нет.
Я обхватил себя руками, весь сжался, съежился, забился, можно сказать, сам в себя, чтобы согреться. Внимательно наблюдая, как итальянец расхаживает вперед-назад по берегу, капитан был по-прежнему недвижим, меж тем как талый снег каплями катился с его густых солдатских усов, с крупного, чуть крючковатого носа, придававшего ему особенное сходство с бесстрастным орлом. Мне показалось, что на краткий миг строгая важность черт смягчилась мимолетной, чуть заметной улыбкой. Если это и вправду была улыбка, в чем я не уверен, то, говорю, возникла она на одно стремительное мгновение — мелькнула и пропала. Алатристе склонил голову, рассматривая свои посиневшие от холода руки, и принялся яростно растирать их, чтобы согреть. Потом вытащил из-за пояса пистолет, положил его на землю рядом со мной и, скривившись от мучительного усилия, с которым далось это движение, — поднялся. И направился к Малатесте.
Снежная крупа все сыпала с неба, из-под свинцовых туч, таяла на лету и расплывалась белыми каплями на полях шляпы и на плечах Малатесты. На берегах ближних каналов, на песчаных отмелях и тинистых балках, обнаженных отливом, стирались границы между водой и небом. И капитану, покуда он шел к итальянцу, чудилось, что пейзаж этот, просачиваясь между одеждой и телом, леденит ему самое сердце. Сковывает мысли, серой тоскливой пеленой окутывает волю.