Капитан Алатристе — страница 23 из 31

Трудно было сносить это суровым испанским дворянам, ибо они священными почитали три вещи – приличия, религию и женщин, – и только благодаря их выдержке и гостеприимству не нарвался Бекингем на очень крупные неприятности, и лишь поэтому в ответ на очередную наглую выходку ничья перчатка не погуляла по его щекам, предваряя встречу раненько утром на Прадо-де-лос-Херонимос или же на Пуэрта-де-ла-Вега, где пришлось бы ему ответить за свои слова как полагается – со шпагой в руке и при секундантах. Что же касается графа Оливареса, то натянутой учтивости, диктуемой политическими расчетами, хватило ему только на первые дни, после чего отношения с Бекингемом стали портиться стремительно и непоправимо, и потом, когда уже и речи не шло ни о каком брачном союзе, это возымело самые пагубные последствия для интересов Испании. И вот теперь, по прошествии стольких лет, я задаю себе вопрос: не правильней ли поступил бы Диего Алатристе, если бы не утруждал себя в ту приснопамятную ночь чрезмерной щепетильностью, а взял бы да и проковырял в англичанине лишнюю дырочку, хоть, конечно, держался проклятый еретик молодцом? Да кто ж мог знать, чем все это обернется? Ну, так или иначе, душка Вильерс свое получил чуть позже и под отеческими небесами, когда некий пуританин по имени Фелтон, науськанный, как утверждали, баронессой Винтер – она же небезызвестная миледи, – его зарезал, причем ножевых ран на покойнике оказалось, что молитв в требнике.

Ну, короче. Обо всем этом горы книг написаны – к ним и отсылаю я любознательного читателя, охочего до мелких подробностей, к нашему повествованию прямого касательства не имеющих. Я же ограничусь тем лишь, что сообщу: мы с капитаном участия в придворных увеселениях не принимали, ибо нас никто на них не приглашал, а и пригласили бы – все равно бы не пошли. После стычки у Приюта Духов несколько дней, как уж было сказано, миновали без происшествий, что объясняется очень просто: те, кто дергал за веревочки, так увлеклись приемом принца Уэльского, что мелочами заниматься им было недосуг – под мелочами я разумею Диего Алатристе и себя самого; однако иллюзий мы не питали, будучи непреложно убеждены, что рано или поздно нам выставят счет – и немалый. Недаром же говорится: как веревочка ни вейся, а конец будет. Хорошо бы, чтоб нас на той веревочке не повесили.


* * *

Я вроде бы уже упоминал, что было в Мадриде три средоточия сплетен, слухов и вестей, и из этих трех первым и главным по праву считалась паперть августинской церкви Сан-Фелипе, расположенной на пересечении улиц Корреос, Майор и Эспартерос.

Мостовая тут шла под уклон, и потому ступени возвышались над нею, образуя внизу довольно просторный закут, где размещались лавчонки, торговавшие гитарами и разного рода игрушками-безделушками. Сверху на случай непогоды крыт он был навесом из каменных плиток и снабжен перилами.

Короче говоря, нечто вроде галереи, по которой очень способно было прогуливаться, чесать языком и глазеть на прохожих и кареты. Паперть Сан-Фелипе стала самым оживленным, самым любимым, самым шумным и людным местом в Мадриде, благодаря и близости к королевскому почтамту, куда приходили письма и депеши со всей Испании и со всего мира, и непосредственному соседству с главной улицей города: все это превращало паперть не то в клуб, не то в салон под открытым небом, где обменивались мнениями и слухами зеваки, бахвалились своими подвигами солдаты, делились свежими сплетнями клирики, в поте лица трудились карманные воры, искали вдохновения поэты. Среди прочих часто появлялись там Лопе, дон Франсиско де Кеведо и мексиканец Аларкон. Не было такой новости или слуха, которые, прозвучав там, не покатились бы потом по всему городу, как снежный ком, обрастая тысячекратно невероятными подробностями, и не было в Мадриде человека – от короля до последнего бродяги, – который избежал бы длинных языков вездесущей молвы. Даже сам великий дон Мигель де Сервантес, упокой господи его душу, помянул это место в своем «Путешествии на Парнас», а спустя много лет воспел его поэт Агустин Морето, сочинив в одной из своих комедий такой диалог:

– Опять ты здесь! Пришел узнать, что слышно?

– Без сих ступеней не прожить и дня,

Боюсь, они меня околдовали:

Ведь в целом мире ты найдешь едва ли

Край, где так славно, изобильно, пышно

Произрастала бы брехня!

Привожу эти стихи здесь в доказательство того, сколь знаменита была паперть Сан-Фелипе. Там о положении дел во Фландрии, в Италии или в Индиях высказывались суждения такие глубокомысленные, что куда там Государственному Совету, перелетали из уст в уста шпильки, анекдоты и эпиграммы, пятналась женская гордость, маралась девичья честь, обсуждались супружеские измены, весьма вольно потешались над графом Оливаресом и вполголоса живописали любовные похождения его величества… И так вот переливался и искрился этот источник поэтического вдохновения, злоязычия и сведений с утра пораньше – и до полудня, а когда колокол возвещал о наступлении часа «ангелюса», [10] все это сборище обнажало головы и мигом расточалось, уступая место нищим попрошайкам, бедным студентам, гулящим девкам и всякого рода оборванцам, которые стекались туда, чтобы получить из рук отцов-августинцев тарелку бесплатной гороховой похлебки. Паперть вновь оживала ближе к вечеру, когда на улице Майор начиналось гулянье, и, служа предметом и поводом для разговоров и шуточек, появлялись знатные дамы в каретах, сомнительные красотки, корчившие из себя несомненных аристократок, и питомицы близлежащих борделей – как раз напротив помещался самый из них знаменитый.

Так продолжалось, пока вновь не звонил колокол, сзывая к вечерней молитве, и присутствующие, сняв шляпы и помолясь, не расходились с богом до утра.

Выше я уже упоминал, кажется, что дон Франсиско постоянно бывал на ступенях Сан-Фелипе и часто брал с собой кого-либо из друзей – лиценциата Кальсонеса, Хуана Вигоня или Диего Алатристе. Его склонность к обществу моего хозяина имела, помимо прочего, и вполне практическое объяснение – дело в том, что наш поэт всегда постоянно вел военные действия со своими собратьями по музе, из которых одни рьяно соперничали с ним, другие ему люто завидовали, а третьи были им горько обижены, что было вполне в духе того времени и – больше скажу – любого другого, если только протекает оно в нашей стране, где словом можно не только задеть, но и наповал уложить. Кое-кто – например Луис де Гонгора или Хуан Руис де Аларкон – доказали это блистательно. Вот, скажем, рекомендует Гонгора дону Франсиско:

За Музой оком недреманным

Следи – она ведь, тварь такая,

Все шарит по чужим карманам,

За строчкой строчку извлекая.

Но звук из лиры самый слабый

Извлечь, хоть тресни, не смогла бы.

А уже на следующий день Кеведо разражается такими вот стишками, которые мгновенно став знаменитыми и облетев весь Мадрид, живого места на доне Луисе не оставляют, а наоборот, от него оставляют – мокрое:

Все громче соловей твой на бесптичье

Вонючей канонадою гремит.

В культистском сем куле дерьма наличье

Спешит удостоверить содомит. [11]

Не щадил дон Франсиско и бедного Руиса де Аларкона, над физическим увечьем которого – горбом – издевался безжалостно:

Ухабистые позвонки,

Середь стиха – ухабы,

И с музой наперегонки

Прочь удирают бабы.

Сам Бог велел бы дать обет

Суровый целибата

Тому, чей искривлен хребет,

И чья строфа горбата.

Подобные стихи считались анонимными, но всему свету было доподлинно известно, кто и из каких побуждений их сочиняет. Тем более что дон Франсиско, смочив перо самой едкой желчью, талант свой не скрывал и не таил, но развивал и оттачивал, нападал и защищался, а написанные сонеты и эпиграммы читал на ступенях Сан-Фелипе. И жертвой его могли стать не только Гонгора или Аларкон, а и кто угодно, ибо в те дни, когда вставал он не с той ноги, открывал наш саркастический поэт огонь по всему, что шевелится:

Рога твои – жену ли в том винить? –

Увесисты, развесисты, ветвисты

И столь длинны, что, словно пахарь истый,

Ты мог бы ими поле боронить.

А потому неудивительно, что, будучи отнюдь не робкого десятка и искусен в обращении со шпагой, Кеведо все же чувствовал себя спокойней, если в часы прогулки на ступенях и в чаянии вполне вероятной встречи с людьми, им обиженными, находился рядом с капитаном Алатристе. Вот, например, кто-то узнал себя в ехидном сонете о рогоносце – а узнать было нетрудно, ибо в Мадриде обманутых мужей насчитывалось тринадцать на дюжину – и однажды утром там же, на паперти, в сопровождении друга подошел к дону Франсиско потребовать объяснений. Объяснения были представлены в тот же день, ближе к вечеру, на одном из мадридских пустырей, и оказались столь исчерпывающими, что мнительный рогоносец и его товарищ, излечившись от ран, именуемых колотыми, в руки никогда больше не брали сонеты, а читали исключительно прозу.


* * *

В то утро на ступенях Сан-Фелипе толковали только о принце Уэльском да об инфанте Кастильской, изредка перемежая придворные сплетни новостями из Фландрии, где недавно возобновились бои. Помнится, день был ясный, солнечный, ярко-синее небо сияло над крышами соседних домов, а народу на паперти столпилось как никогда. Капитан Алатристе, который по-прежнему не страшился выходить на люди и о последствиях не заботился – шпага итальянца лишь слегка оцарапала ему руку – надел в тот день серые штаны, доверху застегнул темный колет, а на плечи, несмотря на теплую погоду, набросил плащ, призванный скрыть рукоять заткнутого за пояс пистолета. Не в пример другим ветеранам, он терпеть не мог ничего пестрого и крикливого, а потому единственным ярким пятном было красное перо, украшавшее тулью его широкополой шляпы.