нули к нам и еще двое солдат, прежде служившие на галерах: одного звали Энрикес Левша, другой, по имени Андресито, гордо носил кличку Пятьдесят Горячих, коей был обязан тому, что как-то раз получил именно это количество плетей; порку перенес он стоически, а сержанта, прописавшего ему сие снадобье, спустя небольшое время нашли на улице с перерезанным горлом. Возникли кое-какие подозрения, но одно дело – подозревать, а другое – знать наверное.
Не хватало еще трех-четырех, и, дабы завершить комплектование этой единственной в своем роде команды, Диего Алатристе решил вечером отправиться на проводы бравого Никасио, ожидавшего казни в королевской тюрьме. Но об этом, если позволите, будет рассказано особо и во всех подробностях, ибо Севильская королевская тюрьма заслуживает отдельной главы.
VI. Королевская тюрьма
Итак, ночь мы провели на бдении по еще живому Никасио Гансуа. Но перед этим я уделил толику времени некоему личному делу, при воспоминании о котором у меня перехватывало дыхание. Откровенно говоря, ничего мне выяснить не удалось, но надо же было хотя бы дать выход досаде на Анхелику, сыгравшую в истории с ловушкой такую недостойную роль. И вот я снова принялся бродить вокруг королевского дворца, обойдя в очередной раз арку, открывавшую проход в еврейский квартал, и постоял, как на часах, у ворот Алькасара. Теперь караул несли не желтые гвардейцы, а вооруженные короткими пиками бургундские стрелки в нарядных клетчатых мундирах, и я вздохнул с облегчением, убедившись, что мордатого сержанта поблизости не видать. Площадь перед дворцом была заполнена людьми, поскольку их величества намеревались присутствовать на торжественной мессе в кафедральном соборе, а сразу вслед за тем – принять депутацию города Хереса, желавшего приобрести представительство в королевских кортесах, дабы не зависеть от Севильи. В тогдашней заавстрияченной нашей Испании, обращенной в толкучий рынок, подобное было в большом ходу, а предложенные отцами города деньги поднялись до изрядной суммы в восемьдесят пять тысяч дукатов, которые должны были осесть в королевских сундуках. Сделка, однако, не состоялась, ибо Севилья подмазала кого надо в Совете, и тот вынес решение: прошение может быть рассмотрено, только если пресловутые дукаты являются не доброхотными даяниями всех горожан, а личными средствами двадцати четырех муниципальных советников, желавших заседать в кортесах. А поскольку по сусекам наскребли мучицы из другого, как говорится, мешка, то жители Хереса ходатайство свое забрали. Случай этот дает представление о том, какую роль играли кастильские и все прочие кортесы в ту пору, как покорно вели они себя и как принимали их в расчет, лишь когда надо было проголосовать за новые подати или налоги для пополнения государственной казны, на ведение очередной войны или просто – на нужды державы, которую граф-герцог Оливарес мечтал видеть единой и могущественной. Не в пример Франции или Англии, где государи лишили власти феодальную знать и действовали в интересах купцов и торговцев – ни рыжая лиса Елизавета Первая, ни лягушатник Ришелье тут полумерами не ограничивались и с владетельными сеньорами не миндальничали, – у нас в Испании аристократия делилась на два лагеря. К первому принадлежали разорившиеся кастильские дворяне, которым ни на кого, кроме короля, рассчитывать не приходилось, и потому пресмыкавшиеся перед ним самым гнусным образом, а ко второму – знать провинциальная, защищенная старинными правами и жалованными привилегиями: она-то и поднимала крик до небес, когда ее просили взять на себя бремя расходов или снарядить войско. Не забудьте, что и Церковь тоже оказывалась тут как тут. Так что политическая деятельность сводилась к шараханью из стороны в сторону, а все передряги, которые впоследствии суждено нам было пережить при Филиппе Четвертом, – и заговор герцога Медина-Сидонии в Андалусии, и герцога де Ихара – в Арагоне, и отложение Португалии, и война в Каталонии – объяснялись, с одной стороны, безбожным казнокрадством, с другой же – тем, что аристократия, клир и крупное купечество нипочем не желали расставаться со своими деньгами. И самый приезд нашего государя в Севилью, случившийся в шестьсот двадцать четвертом, и по сию пору имел целью сломить сопротивление местной оппозиции и заставить ее проголосовать за новые пошлины. В невезучей нашей Испании все были одержимы корыстью, и оттого особое значение обретал «флот Индий». Если же кто спросит, как соотносились с этим справедливость и порядочность, достаточно будет ответить, что года за два, за три до этого кортесы отклонили налог на роскошь, затрагивавший прежде всего недвижимость, ренты, аренды и прочее, иными словами – богатых. Так что, как ни печально, горькой правдой звучали слова венецианца Коктарини[90], написавшего в свое время: «Наилучший способ воевать с испанцами – не препятствовать тому, чтобы собственное скверное правление изнурило и истребило их».
Вернемся к моим трудам и досугам. Как уже было сказано, я проторчал у дворца довольно долго, и вот наконец рвение мое было вознаграждено, хоть и не вполне: ворота отворились, бургундские стрелки образовали проход и их величества в сопровождении севильской аристократии и местных властей пешком одолели малое расстояние, отделявшее Алькасар от собора. Пробиться в первые ряды зевак я не сумел, однако поверх голов ликующей толпы все же наблюдал за этим торжественным шествием. Юная и прекрасная королева Изабелла отвечала на приветствия, грациозно склоняя голову и время от времени посылая своим подданным улыбку, исполненную того чисто французского шарма, который не вполне вписывался в рамки строгого этикета, принятого при мадридском дворе. Одета она была на испанский манер в платье синего, затканного серебром атласа, держала в руках золотые четки и требник в перламутровом переплете, а голову ее и плечи покрывала белая мантилья, отделанная жемчугом. Королеву с изяществом, присущим молодости, вел за руку наш государь, дон Филипп Четвертый, и бледное лицо его, обрамленное рыжеватыми волосами, было, как всегда, неподвижно и непроницаемо. Серый бархатный колет, расшитый серебром, короткая фламандская пелерина, сверкающий золотом и бриллиантами орден Золотого руна на шее, позолоченная шпага у пояса, шляпа с белыми перьями в руке. Приветливая и милая улыбка Изабеллы являла собой разительный контраст величавой важности ее августейшего супруга, который неукоснительно соблюдал протокол, некогда установленный при дворе бургундских герцогов и вывезенный императором Карлом из Фландрии, то есть хоть и переступал ногами – иначе-то как ты пойдешь? – но не шевелил ни руками, ни горделиво вскинутой головой и всем видом своим показывал, что никому, кроме Бога, не подотчетен. Ни раньше, ни потом никто не видел, чтобы Филипп на людях или наедине с приближенными хоть раз утратил свою поразительную невозмутимость. Да я и сам, человек, которому по воле судьбы впоследствии, в трудные для Испании и ее монарха времена, довелось служить при его особе, оберегая оную – при том, что в описываемый мною день и помыслить о таком не смел, – удостоверяю, что он при любых обстоятельствах неизменно сохранял хладнокровие, ставшее легендарным. Тем не менее ничего неприятного в короле не было – он питал слабость к поэзии и драматическому искусству, знал толк во всякого рода литературных забавах и был весьма привержен к рыцарским утехам. Был отважен, хоть никогда не вступал на поле брани, созерцая его издали, да и то лишь много лет спустя, когда началась война в Каталонии, однако на охоте, любимой им страстно, подвергал свою жизнь не вполне оправданному риску и, как сказано в одном романе, при мне хаживал на кабана один на один. Превосходно ездил верхом, а однажды – я уже рассказывал об этом – снискал себе восхищение публики, метким выстрелом из аркебузы уложив быка на мадридской Пласа-Майор. В числе главных недостатков его назову слабоволие, побудившее его полностью вверить дела государства в руки графа-герцога Оливареса, а также неуемную тягу к прекрасному полу, которая однажды – об этом будет вам поведано ниже – едва не стоила ему жизни. Не унаследовал наш государь ни величия и силы своего прадеда, императора Карла, ни цепкого ума, коим в избытке обладал дед, Филипп Второй, и все же, хотя он и предавался развлечениям больше, чем следовало, оставаясь глух к ропоту голодающего народа, к нуждам страдающих от скверного правления провинций и королевств, к распаду бескрайней Испанской империи, к военным поражениям на суше и на море, – его благодушный нрав никогда не возбуждал к себе ненависти подданных, которые до конца дней любили короля, возлагая всю вину за свои злосчастья на неудачно выбранных фаворитов, министров и советников, на чересчур обширные пространства страны, притягивающие чересчур много врагов, или на собственное скотское состояние и испорченные нравы: самого Господа нашего Иисуса Христа, воскресни Он и явись в Испании, не смогли бы они не затронуть.
Видел я в процессии и Оливареса, производящего внушительное впечатление и самим обликом своим, и сознанием всеобъемлющей власти, которой был он облечен и которая сквозила в малейшем движении его и самом беглом взгляде; видел и юного сына герцога де Медина-Сидонии, изящного графа де Ньеблу, – вместе с цветом севильской аристократии он сопровождал августейшую чету. Было ему в ту пору лет двадцать с небольшим, и далеко еще отстоял тот день, когда, уже унаследовав родовой титул и сделавшись девятым герцогом, преследуемый завистью и недоброжелательством Оливареса, истомленный бесконечными притязаниями короны на свои процветающие владения – чего стоил один только Санлукар, куда причаливал «флот Индий»! – он поддался искушению заключить с Португалией тайный пакт, по которому Андалусия должна была отложиться от прочей Испании, и вступил в заговор, ставший причиной его бесчестья, разорения и прочих несчастий. За графом длинной вереницей следовали придворные кавалеры и дамы, а среди них – и фрейлины королевы. Едва глянув на них, я ощутил толчок в сердце, почувствовав присутствие очаровательной Анхелики де Алькесар. Она шла, грациозно придерживая колыхавшийся на широком