ого носа лошади и силился вскочить на седло, чтобы добраться до хозяина, словом, выражал необузданную радость всеми способами, какие только доступны собачьей породе. Даже Аргус, увидев Улисса у Эвмея, не радовался больше, чем Миро{163}.
Сигоньяк наклонился и потрепал рукой голову обезумевшего от восторга пса. Удовлетворенный этой лаской, Миро как стрела помчался назад, чтобы сообщить радостную весть обитателям замка, иначе говоря, Пьеру, Баярду и Вельзевулу, и принялся неистово лаять и скакать перед старым слугой, сидевшим на кухне; тот сразу догадался, что происходит нечто необычайное. «Уж не вернулся ли наш молодой хозяин?» — подумал Пьер и, поднявшись, пошел вслед за Миро, который тянул его за полу полукафтанья. Так как уже совсем стемнело, Пьер зажег об огонь очага, где варился его скудный ужин, просмоленную лучину, дымное пламя которой осветило на повороте дороги Сигоньяка и его лошадь.
— Так это вы, господин барон! — при виде хозяина радостно закричал преданный слуга. — Миро уже оповестил меня на своем честном собачьем языке. Будучи так здесь одиноки, мы, люди и звери, живя вместе и говоря только между собой, начинаем понимать друг друга. Однако, не получив от вас предуведомления, я боялся обмануться. Жданный или нежданный, вы дорогой гость в своих владениях, и мы постараемся как следует отпраздновать ваше прибытие!
— Да, это я, мой добрый Пьер. Миро тебе не солгал; это я, хоть и не ставший ни на йоту богаче, зато целый и невредимый. Ну, посвети мне, и отправимся в дом.
Пьер не без труда раскрыл створки старых ворот, и барон де Сигоньяк проехал под свод портала, озаренного причудливыми отблесками факела. При этом свете три аиста, изваянные на гербе, как будто ожили и затрепетали крыльями, словно приветствуя возвращение последнего отпрыска того рода, символом которого служили в течение стольких веков. Из конюшни послышалось протяжное ржание, похожее на трубный звук. Баярд, почувствовав близость хозяина, извлек из своих астматических легких эту оглушительную фанфару.
— Да, да, я слышу тебя, мой верный Баярд! — соскакивая с лошади и отдавая поводья Пьеру, крикнул Сигоньяк. — Сейчас я приду поздороваться с тобой.
И он направился в конюшню, но по дороге чуть не споткнулся о какой-то черный клубок, который подкатился ему под ноги, мяукая, мурлыча и выгибая спину. Это был Вельзевул, который выражал радость на свой кошачий лад, пользуясь всеми средствами, отпущенными ему на то природой; Сигоньяк взял его на руки и поднес к своему лицу. Кот был на вершине блаженства; в его круглых глазах вспыхивали фосфорические искры, лапки нервно подергивались, то выпуская, то вбирая когти; урчал он так, что захлебывался от усердия, и самозабвенно тыкался черным, шершавым, как трюфель, носом в усы Сигоньяка. Барон не гнушался такими проявлениями привязанности своих смиренных друзей и, приласкав Вельзевула, бережно спустил кота на землю, после чего наступила очередь Баярда, которого он похлопал по шее и по крупу. Славное животное прикладывалось головой к плечу хозяина, било копытом землю и задними ногами пыталось изобразить бойкий курбет. Лошадку, на которой приехал Сигоньяк, Баярд принял очень вежливо, будучи уверен в привязанности хозяина, а может, и радуясь возможности завести знакомство с себе подобным, чего не случалось давным-давно.
— Ответив на приветствия моих четвероногих друзей, я не прочь наведаться на кухню и посмотреть, что у тебя водится в кладовке, — обратился барон к Пьеру. — Я плохо позавтракал нынче утром, а пообедать вовсе не успел, потому что спешил засветло добраться до дому. В Париже я поотвык от воздержания и охотно подкреплюсь любыми объедками.
— У меня для вашей милости найдется немного студня, ломтик сала и козьего сыра. После того как вы отведали барской кухни, вам, может, не понравится эта грубая деревенская еда. Она, правда, невкусна, но хоть не дает умереть с голоду.
— Это все, что можно требовать от пищи, — ответил Сигоньяк, — и напрасно ты полагаешь, что я не ценю тех простых кушаний, которые питали мою юность, придав мне здоровья, живости и крепости. Ставь на стол твой студень, сало и сыр с тем же гордым видом, с каким метрдотель сервирует на золотом блюде павлина, распустившего хвост.
Успокоившись насчет своих припасов, Пьер поспешно накрыл суровой, но опрятной скатертью кухонный стол, за которым обычно поглощал свою скудную еду Сигоньяк; по одну сторону поставил чарку, по другую — симметрично к куску студня — глиняный кувшин с кислым винцом, а сам застыл за спиной хозяина, точно дворецкий, прислуживающий принцу. Согласно с принятым издавна церемониалом, Миро, сидя справа, а Вельзевул, пристроившись слева, как зачарованные, взирали на барона де Сигоньяка и следили за тем, как рука его путешествует от тарелки ко рту и ото рта к тарелке, в чаянии, что на долю каждого из них тоже перепадет кусочек.
Забавную картинку освещала просмоленная лучина, которую Пьер насадил на железный колышек под колпаком очага, дабы дым не расходился по кухне. Это было настолько точное повторение сцены, описанной в начале нашего повествования, что барону, пораженному таким тождеством, начинало казаться, будто он никогда и не покидал замка, а все остальное ему только пригрезилось.
Время, которое так быстро бежало в Париже и так было насыщено событиями, в замке Сигоньяк словно остановилось. Сонным часам лень было перевернуть склянку, где пыль заменяла песок. Ничто не стронулось с места. Пауки по-прежнему дремали по углам в своих серых гамаках, ожидая маловероятного появления случайной мухи. Некоторые из них, отчаявшись, перестали починять паутину, оттого что в утробе у них истощились запасы материала для пряжи; на белесом пепле очага, над головешкой, по всей видимости, успевшей догореть еще до отъезда барона, курился жидкий дымок, словно из гаснущей трубки; только лопух и крапива разрослись на дворе, да трава, обрамлявшая плиты, стала выше; ветка дерева, прежде едва доходившая до кухонного окна, теперь просовывала покрытый листвой побег в просвет разбитых стекол. Это была единственная перемена.
И Сигоньяк, против воли, сразу втянулся в привычный обиход. Былые мысли нахлынули на него; он то и дело погружался в молчаливое раздумье, которое остерегался тревожить Пьер, а Миро с Вельзевулом не смели нарушить непрошеными ласками. Все события недавнего прошлого представлялись ему приключениями, прочитанными в книге и случайно застрявшими в памяти. Капитан Фракасс маячил вдалеке туманной фигурой, бледным призраком, им самим порожденным и навсегда отторгнутым от него. Поединок с Валломбрезом рисовался ему в виде каких-то несуразных телодвижений, к которым воля его была непричастна. Ни один из поступков, совершенных им за это время, казалось, не исходил от него, и возвращение в замок окончательно порвало нити, связывавшие их с его жизнью. Не испарилась только любовь к Изабелле, она жила в его сердце, но скорее как отвлеченная мечта, а не полнокровная страсть: ведь та, что внушила ее, отныне была для него недоступна. Он понял, что колесо его жизни, устремившееся было по новому пути, скатилось в прежнюю роковую колею, и тупая покорность овладела им. Он упрекал себя лишь в том, что на миг поддался светлым упованиям. Почему, черт возьми, несчастливцы во что бы то ни стало хотят добиться счастья? Какая нелепость!
Однако он постарался стряхнуть с себя гнет безнадежности и, видя, что в глазах Пьера то и дело вспыхивает робкий вопрос, вкратце изложил преданному слуге те основные факты, которые могли его заинтересовать в этой истории; слушая, как его питомец дважды дрался с Валломбрезом, старик весь сиял от гордости, что воспитал такого фехтовальщика, и повторял перед стеной те удары, которые описывал ему Сигоньяк, только вместо шпаги орудовал палкой.
— Увы! Ты, добрый мой Пьер, слишком хорошо преподал мне все секреты мастерства, которым ты владеешь, как никто, — со вздохом заключил барон. — Моя победа погубила меня, надолго, если не навсегда, заточив в этом убогом и печальном жилище. Таков уж мой особый удел — успех меня сокрушает и, вместо того чтобы поправить мои дела, окончательно их расстраивает. Лучше бы я был ранен или даже убит в этом злополучном поединке.
— Сигоньяки не могут потерпеть поражение, — наставительно заметил старый слуга. — Что бы там ни было, а я рад, что вы убили этого самого Валломбреза. Вы, конечно, действовали по всем правилам, а больше ничего и не надобно. Что может возразить человек, который, обороняясь, умирает от искусного удара шпагой?
— Разумеется, ничего, — ответил Сигоньяк, невольно улыбаясь дуэлянтской философии старого учителя фехтования. — Однако я порядком устал. Зажги светильник и проводи меня в спальню.
Пьер повиновался. Предшествуемый слугой и сопутствуемый котом и псом, барон медленно поднялся по старой лестнице с выцветшими фресками. Атланты, один бледнее другого, старались удержать ложный карниз, грозивший раздавить их своей тяжестью. Они из последних сил напрягали дряблые мускулы, но, несмотря на их усилия, несколько кусков штукатурки все же отвалилось от стены. У римских императоров был не менее плачевный вид, и, как они ни пыжились в своих нишах, выставляя себя триумфаторами, у кого не хватало венца, у кого скипетра, у кого пурпура. Нарисованный на своде трельяж провалился во многих местах, и зимние дожди, просачиваясь сквозь трещины, нанесли новые Америки рядом со старыми континентами и ранее начерченными островами.
Следы обветшания, не трогавшие Сигоньяка до отъезда из усадьбы, теперь, когда он подымался по лестнице, поразили его и повергли в глубокую тоску. В этом разорении он видел неотвратимый, как судьба, упадок своего рода и мысленно твердил себе: «Если бы этот свод питал хоть каплю жалости к семье, которой он доселе служил кровом, он бы рухнул и похоронил меня под своими обломками!» Подойдя к двери в жилые комнаты, барон взял светильник из рук Пьера и, поблагодарив, отослал старого слугу, не желая, чтобы тот заметил состояние его духа. Медленно прошел Сигоньяк чер