Капитан Кирибеев. Трамонтана. Сирень — страница 52 из 92

вяленой таранью. Нетрудно было догадаться, что хозяйка и зашедшая за ней женщина ладились на базар.

После их ухода Данилыч, по–видимому опасаясь, что жена может вернуться, быстро разлил остаток водки. Выпив свою порцию, он слегка поморщился, крякнул, расправил тыльной стороной ладони густые медные усы, затем вскочил на костыли и, сказав: «Я зараз», — заковылял на кухню, где чайник уже давно и энергично постукивал крышкой. Успокоив чайник, Данилыч вынес ковшик воды Боцману. Затем повесил пустой ковшик на гвоздик и запрыгал к винограднику. Он пропадал там минуты две. Возвратился к столу мрачный. Я спросил его, что случилось. Он замотал головой. Потом попросил закурить. Затянувшись, Данилыч шмыгнул носом и беззлобно сказал:

— От аферистка!

— Что случилось? — спросил я.

Он махнул рукой:

— А-а…

— В чем дело, Данилыч?

Он наклонился ко мне и, словно боясь, что я не услышу, громко переспросил:

— В чем дело? А вот в чем… Слухай. Я‑то принес «от Вани» одну поллитру и еще чекушку. Ну? Поллитру на стол — вот она! — Он помахал пустой бутылкой. — А чекушка?.. Чекушку я в винограднике в землю, под чубук, в холодочек на всякий случай. А она, когда «уть–уть–уть» кричала, обнаружила тую чекушку и сховала черт знает куда…

— Ну, это не беда, — сказал я, — сейчас поправим.

Я встал из–за стола и пошел в горенку: у меня в чемодане на всякий случай хранилась бутылка коньяку.

Когда я возвратился, Данилыч сидел за столом и хохотал вовсю. Я смутился. Но, приглядевшись внимательно, обнаружил на столе чекушку с горилкой.

— Она, понимаете — ха–ха–ха–ха!.. — сунула ее в тузлук. От дура баба: думала, я не найду. Да я сквозь землю на три метра вижу. Данилыча провести? Нет, ты эти шутки брось, Маша! — погрозился он в сторону калитки, через которую скрылась его хозяйка. — Давай, Лексаныч, пока по горилке «Афанасий не прошелся», ну, то есть пока она не скисла, выпьем!

Довольный своей шуткой, он рассмеялся, небрежно вышиб пробку и одним махом на два стакана разлил чекуху. Затем посмотрел на ее пустое донышко, вздохнул и сказал:

— Гм! Было добро, а теперь шо?.. Одно звание — «горилка»… А на деле — стеклянная посуда, рупь восемьдесят за две, если без дефекту…

Он равнодушно швырнул бутылку в заросли курая, плотной стеной стоящего на границах его усадьбы, затем зацепил вилкой жареного бычка и проворно стал есть. Однако по жадному взгляду на бутылку с коньяком было видно, что Данилыч не прочь еще выпить. Я открыл бутылку и налил. Он понюхал и подпрыгнувшими бровями дал понять, что это вино ему незнакомо. Затем поднял стакан, посмотрел на свет, снова понюхал, взял «капельку» на язык и наконец с придыхом выпил. Некоторое время Данилыч не открывал глаз, словно огонька глотнул. Но вскоре морщины разошлись, глаза открылись, и он заулыбался.

— От это да–а–а-а! Ну и вино!.. Поглядеть на нее — она как чай, а пьешь — огонь! Сразу аж до казанков достала! Шо же это такое?

— Коньяк, — сказал я.

— Коньяк? Видал, а ни разу не пробовал. От сатана! И небось дорогая?

Я сказал. Он почесал затылок.

— Нам не пойдет… У нас хотя сапоги и смазные, но дырки сквозные. Плесни, Лексаныч, еще трошки: чего–то я не распробовал ее.

Выпив, он вдруг сделался грустным, словно какая–то тень пробежала над ним или вспомнилось что–то тяжелое. Глядя в сторону моря, Данилыч спросил:

— У вас, наверно, обо мне такое резюме: Данилыч алкоголик. Верно? А?

— Почему ж? — спросил я в свою очередь.

— Ну как же… Не успел жилец якорь бросить в доме, а хозяин к нему с горилкой… Так или не так?

Я пожал плечами.

— Не–ет, Лексаныч! Вот кабы не это, — он поднял культю, — и Данилыч был бы мужчина на миллион! Лишили меня ноги, сукины дети, чуть ли не по самый корень! А теперь шо я?.. Человек или неодушевленный предмет?.. Есть злыдни, которые смеются с меня!

— Почему смеются? — сказал я. — Разве над этим можно смеяться? Когда вы потеряли ногу? На этой войне или на той — четырнадцатого года?

— Кабы на войне!.. В том–то и дело, что не на войне, — не без горечи сказал он.

Данилыч поднял голову и посмотрел куда–то далеко–далеко, как будто разыскивал где–то у степного горизонта то недоброе время, тот злой день и тот лихой час, когда он остался без ноги. Помолчав, он глубоко и скорбно вздохнул.

— Налей, Лексаныч, пожалста.

4

Я налил, но Данилыч не стал пить. Он вытер ладонью пот с лица и, глядя куда–то вбок сощуренными, злыми, пьяноватыми глазами, вдруг громко крикнул:

— Сволочи!

— Вам плохо? — спросил я.

— Сволочи! — повторил он, не отвечая на мой вопрос, и стукнул кулаком так, что на столе заплясала посуда. Он безразличным взглядом окинул стол, глянул на меня и, весь дрожа, добавил: — Тестюшка мой, батяня моей хозяйки, — вот кто сволочь!.. Кулаки проклятые!.. У-у, мать их!.. Через них калекой стал… Через них пью…

Плечи его дрогнули, он уронил голову на грудь и, покачивая ею, долго сидел молча.

Мне стало неловко и неприятно — я хотел было оставить его одного. Но Данилыч словно угадал мое намерение, вскинул голову и, мгновенно трезвея, сказал:

— Извиняйте, Лексаныч, меня… Я знаю, ругаться некультурно. Не буду. Но, — продолжал он, заметно волнуясь и повышая голос, — не могу забыть… Обида на них держит меня вот так, — он стиснул рукой горло, — душит!.. Веришь ли, бывает такая погань на душе — хоть в петлю!.. Ну, чего я, спрашивается, живу, безногий? Кому польза от того, шо я скачу, как подбитая дрохва в степу?.. Не живу, а доживаю. А я не хочу доживать!.. Хочу жить, как все! Работать, дела хочу!.. Ты вот, Лексаныч, какое место в жизни занимаешь?.. Биолог? Это шо ж такое? Ученый? А по какому делу?.. По морю? И по рыбе тоже?.. О-о!

Данилыч медленно оглядел меня сверху вниз и сказал:

— Добре. А я вот хоть пой, хоть плачь, хоть вплавь, хоть вскачь… В чистом поле, как говорится, четыре воли: хоть туда, хоть сюда, хоть инаково. Меня определяют либо в энти адмиралы, шо двери отчиняют, либо главным на вокзале, возле кабинета начальника. А я рыбак, море знаю, как бухгалтер свои цифры. Мне говорят: куда, калека, лезешь? Калека?! А с чего я стал калекой?.. Ты вот, Лексаныч, сказал: как же можно надо мною смеяться?.. Верно я тебя понял?

— Верно.

— А вот же смеются с меня. Пенсию, мол, получаешь — и живи, чего еще тебе надо. А шо мне пенсия? Душу на пенсию не поставишь!

— Кто же смеется над вами?

— Кто?.. Ну хотя бы той же собес. Да и наш голова, то есть председатель колгоспа… Ходил ли я куда? Э! — Он махнул рукой. — Ходил, говорить об этом — дело долгое… Но, как говорится, «начал песню — пой во весь голос». Ладно, расскажу тебе по порядку. Только погляди, время много?

— Девять.

Он задумался, потом проговорил:

— К двенадцати мне надо «до Гриши» за сахаром… Ну ладно, день сегодня не базарный, и моя шалава раньше чем к сумеркам не отторгуется. Слухай…

5

Любому человеку трудно рассказывать о своей жизни. И если бы исповедь не давала душевного облегчения, то вряд ли кто–нибудь и когда–нибудь решился бы рассказывать о себе. Нелегкое это дело. И не каждый способен обнажить свою душу перед другим человеком. Чтобы решиться на такое, нужно проникнуться доверием к тому, кому хочешь рассказать о себе. Либо так должно накипеть на душе, что все равно, кому рассказывать, лишь бы разгрузить сердце от щемящей душевной боли.

Вначале Данилыч очень волновался: делал большие паузы. Но зато, когда осмелел, я забыл, где нахожусь.

Вот в таком виде представилась мне история его жизни. Но прежде чем излагать ее, я спешу оговориться. Вероятно, мною кое–что позабыто, а кое–что, может быть, представлено по–своему: я ведь биолог, а не литератор. А если сказать точнее, гидробиолог. На Азовское море я приехал с определенной целью — собрать материал о морских цветковых растениях: зостере (Zostera marina) и руппии.

Местное население называет зостеру камкой или просто морской травой. Морская трава идет на корм скоту, на удобрение и заготовляется мебельными фабриками как материал для набивки матрасов, мягких сидений и диванных подушек.

Растет она всюду. Запасы ее огромны. Но в тридцатых годах на зостеру напал слизистый грибок — лабиринтула — и пошел выкашивать ее.

Сначала погибло несколько тысяч гектаров подводных лугов у берегов Вирджинии (США). Затем армия этих одноклеточных микроскопических «косцов» перекинулась к берегам Европы. Проникла она и в Черное море…

Но я, кажется, увлекся другой темой. Начал–то о Данилыче. Думаю, что это извинительно: ведь каждый человек не только размышляет о своем деле, но если он любит его, то и живет им! А мне ведь предстоит написать диссертацию о зостере.

Итак…

…Данилыч родился в пяти километрах от Голой Пристани, на реке Конке (рукав Днепра), в семье потомственных бакенщиков. Он не знает и не помнит своей матери: она утонула в лимане в 1901 году, когда ему исполнилось всего лишь три года. В доме не осталось ни одного ее снимка. Какие у нее были глаза, брови, волосы, Данилыч не знает. Но в его памяти навсегда остался тот день, когда рыбаки принесли с лимана на парусе мертвую мать.

Ее внесли в хату и положили на сундуке, пока готовили длинный стол в горнице, под образами. Потом соседки обмывали покойницу и тихо говорили меж собой: «Красоточка–то какая! И надо же, утопла! А тяжелая–то какая!.. Живая была легкая и веселая, как птичка!» При этом они жалели Сашка и говорили: как же он теперь без матери–то? Сгинет!

Сашко несколько раз пытался глянуть на мать, но его не пускали. Когда мать обмыли, вынесли в горницу и уложили на длинный стол, головой к иконам, Сашко вдруг почуял страшную тоску и неодолимую необходимость прижаться к матери и обвить ручонками ее теплую шею. Женщина, которая распоряжалась всем в доме, сказала: «Уведите хлопчика, потом приведете проститься. Нечего ему страху с малых лет набираться».

Женщину эту все слушались, в доме стояла тишина, и только слышно было, как потрескивало желтое пламя на свечах да скрипел пол, когда кто–нибудь входил и смотрел на утопленницу.