Капитан Кирибеев. Трамонтана. Сирень — страница 74 из 92

Море выглядело как стоячее болото. Легкий дымок испарений тянулся от него, как от парного молока. Недалеко от берега вскидывалась рыба. Это кефаль играла. Над нею, чертя острым крылом, словно алмазом по стеклу, резали воду чайки. Они пронзительно кричали, будто были обижены кем–то.

Наш выход в море задерживался из–за бензина. Наде же было мне послушаться Скибу!

— Завтра получите, — уверял он, — в любой час: хоть в три, хоть в четыре. Тильки скажите, когда вам треба, я прикажу кладовщику!

Я сказал, что мы будем выходить в четыре часа утра.

— Добре, добре, — отвечал он, — и кладовщик будет, и бензин будет.

Шел шестой час. Ни кладовщика, ни Данилыча, который пустился на квартиру к кладовщику со словами; «Я выгоню его из теплой постели в одних подштанниках!..»

У меня трещала голова, и было стыдно вспомнить, как я во время ужина, сбитый с толку похвалами Данилыча, сам расхвастался, как барон Мюнхгаузен.

— Если б мне дали, — говорил я, — права и средства, я переделал бы Азовское море! Я начал бы с того, что отворил все лиманы, прочистил бы подводные луга. Привел бы в порядок реки, удобрил бы заливы и бухты, запустил бы в море новые виды рыб с целью акклиматизации…

Боже! Чего только я не наговорил!

Данилыч тоже хорош! Когда я расхвастался, поддакивал. А под конец, растроганный тем, что его хитрая и коварная жена поставила на стол еще вина, разошелся и сам. Да так, что нельзя было остановить его.

— Знаешь, Маша, — говорил он. — Лексаныч — мужик на миллион!

Хозяйка пыталась одернуть его:

— У тебя все на миллион! И вон тая жердь, и корзина, и Боцман — все на миллион!

— На миллион, точно! — подтвердил Данилыч и продолжал: — Морская наука не такая уж шибко трудная. Нужно тильки — о! — Он постучал себя по лбу. — От тут иметь трошки, и любой может постичь ее. Да! Надо тильки помнить, шо как называется… Ну, допустим, по–нашему, по–рыбацкому, морская трава есть камка… А по–ихнему, по–ученому, она… зостера. Верно я говорю, Лексаныч? То–то! Или вот рачки такие на песке, у воды, те, шо, как сумасшедшие, прыгают, они по–ученому называются «понтагаммарис». Верно я говорю, Лексаныч? Или ракушки… Для нас ракушки, а для ученых одни есть «митилястера», другие вроде как «сын да с ними»… Верно я говорю, Лексапыч? Или там, когда море по–нашему начинает цвесть, тоись муть по ей пойдет такая, шо белую тарелку на десять сантиметров в воду опустишь, а ее не видать… По–ученому это значит не цвет, а «планктон»… Верно я говорю, Лексаныч?

Рассказ Данилыча был прерван самым неожиданным образом: хозяйка поставила перед ним стопку. Данилыч широко раскрыл глаза.

— Мне-е?..

— А кому же? — сказала она.

— Ну–ка, рюмочка–каток, покатися мне в роток! — Он выпил, встал из–за стола и сказал: — А зараз спать!.. Завтра подыму, Лексаныч, до света…

Когда он ушел — Данилыч решил спать в моторке, — хозяйка сказала:

— Не придется вам, Сергей Александрович, завтра в море идти! Не пущу я его!

Она произнесла это таким тоном, каким судьи выносят приговор.

— Позвольте… Как же так?

— А так! Не пущу, и все тут! Я отойти от хаты не могу через это. Сижу как привязанная. А уйду, птица голодная, Боцман некормленый… Люди мимо ходют. Что ж я, ни за так буду себе якорь на шею вешать? Какой толк, шо он с вами ходит? На жалованье он чи шо? Мы шо, богатеи какие? Гляньте, руки все потрескались, мозоли как у верблюда.

— Подождите, — сказал я, — давайте утром при нем поговорим.

— Нечего и говорить! Я тут хозяйка: как скажу, так и будет!.. А с него брать нечего: он инвалид, пенсионер, понятно? А кому нужен, пускай деньги плотят. Александр Данилыч не пацан какой–нибудь, а шхипер первой статьи…..

Несколько раз я пытался прервать ее. Но где там! Когда она наконец кончила говорить, я понял, что возражать ей или там упрашивать ее — дело бесполезное. Я лишь спросил, сколько же, по ее мнению, Данилыч, как шкипер, мог бы получать, плавая со мною на обыкновенной моторной калабухе.

В ее глазах вспыхнул жадный огонек, она еле приметно улыбнулась уголками губ. На толстых щеках загорелся легкий румянец. Маленькие глазки сузились. Она облизала толстые губы, быстро, с опаской посмотрела по сторонам и тихо сказала:

— Не менее пятисот!.. За меньшее не пойдет!

— Что ж, — сказал я и сделал паузу, внимательно разглядывая свою хозяйку, будто впервые видел ее.

А она, волнуясь от ожидания того, что я скажу, спружинилась.

— Что ж, — повторил я. Глаза ее чуть–чуть расширились и снова сжались. — Я согласен, — сказал я.

Она вздохнула свободно. Я отсчитал двести пятьдесят рублей и, подавая ей, сказал:

— Вот за полмесяца. Остальное потом. Расписку напишем сейчас.

Она подняла испуганные глаза:

— Расписку-у?

— Ну да, расписку.

— Это зачем же?

— Как зачем?.. Мне в деньгах придется отчитываться.

— А эти деньги не ваши?

— Мои.

— Зачем тогда расписка?

— Затем, что деньги эти подотчетные…

— Подотчетные, — в раздумье произнесла она. — Ну что ж, давайте пишите…

Когда расписка была ею подписана, она жадно схватила со стола деньги и, с хрустом комкая их, проворно ушла в комнату.

Я тоже ушел к себе и стал готовиться ко сну. Хотя в хате стены были довольно толстые, я слышал, как хозяйка кряхтела, как скрипели ящики комода, куда она, по–видимому, прятала деньги. Потом она что–то шептала, молилась, что ли, или рассуждала вслух. После этого слышались вздохи, громкие позевывания и присказы: «Спаси нас, боже праведный!»

Скоро шепот стих. Не слышно было вздохов и позевываний. Только где–то в зале, как здесь называют горницы, под шкафом отчаянно гремела мышь, по–видимому пыталась протащить в норку свою добычу… Я засыпал тяжело и долго.

39

Когда я услышал стук в дверь, мне показалось, что я только–только задремал. Причем задремал так сладко, что меня зло взяло на того, кто стучался. Но отвечать я не торопился: а вдруг это мне приснилось?

Стук повторился.

А может быть, уже утро?

Пока я шарил по столику, ища фонарик, ко мне снова постучали.

— Кто там? — шепотом спросил я.

— Я…

— Данилыч?

— Нет. Это я… Марь Григорьевна…

— Какая Марья Григорьевна?

— Хозяйка ваша… Вы не спите?

— Не сплю, коль разбудили…

— Выйти можете?

— Что случилось?

— Выйдите…

— Сейчас, — сказал я.

«Чего ей еще надо? — думал я, одеваясь. — Какая все–таки бесцеремонность — разбудить человека ночью, а для чего?» И тут меня осенило: «А вдруг она передумала? Или, наоборот, что–то новое надумала? А может быть, время вставать? Тогда для чего она спросила, могу ли я выйти?»

Одевшись и наконец найдя фонарь, я поглядел на часы: было двадцать минут четвертого — пора вставать. Значит, нечего сердиться на нее. Однако что же она хочет от меня?

Сквозь ромбовидный вырез в ставне виднелось черное небо, унизанное звездами. В сенях горела двухлинейная лампа. Хозяйка, чихая и поминутно вытирая глаза, резала лук для завтрака.

— Извиняйте меня, — сказала она, вытирая руки. — Вы собирались в четыре выйти? Вот я и подумала: самое время будить. Да поговорить еще надо. Вы уж извиняйте. Хочу спросить вас, Сергей Александрыч, а кто же харчи будет оплачивать мому мужу?

— Как кто?

— Вот и я хочу знать кто?

— Да сам… Как было до сих пор, так и будет.

Она покачала головой:

— Не–ет! Доси он свое из дому брал, шо я ему собирала. У хороших хозяев положено работника на харчи брать. Раньше так было. Я думаю, вы его и будете кормить.

— Не понимаю, — сказал я.

— А чего тут не понимать–то? Харч стоит двести рублей в месяц. Вот надо с этого расчету и платить. Понятно?

Да, теперь мне было понятно, понятнее не скажешь! Я вынул новенькую сторублевку и вручил ей. Покрасневшая от смущения, но довольная, складывала Мария Григорьевна хрустящую сторублевку и затем спрятала ее за пазуху. Когда она направилась к себе, я вспомнил, что мне надо уплатить за вчерашнее угощение: она же потратилась.

— Марья Григорьевна, — сказал я.

Она обернулась и с испугом посмотрела на меня.

— Вот вам еще двадцатка. Это за вчерашнее…

У нее задрожали губы, когда она заговорила:

— Зачем вы обижаете нас? За вчерашнее никаких денег не надо нам. Вчерашнее — это наше угощение. Нет, нет!.. — Она закачала головой. — Пойду Данилыча подымать. А вы умывайтесь и к столу — трошки закусите перед походом–то. Лампа пока не нужна вам, я приверну фитиль…

— Добре, — сказал я.

Она сделала шаг, но тут же вернулась.

— Да, — сказала она взволнованно, — чуть не забыла… Просьба у меня до вас есть, Сергей Александрович.

— Слушаю, — ответил я довольно сухо, подумав про себя: «Что ей еще от меня нужно?»

Марья Григорьевна подошла ко мне и, чуть покусывая губы, глянула маленькими, но такими вдруг теплыми глазами и чуть дрогнувшим голосом нерешительно сказала:

— Сергей Александрович, пожалейте меня… Не давайте ему пить там… Он раньше не пил так. А как дети на фронте погибли… — Она поднесла фартук к глазам. — Сыновья… двое… В один день на войну ушли. Эх! Сыны мои милые!..

Она махнула рукой. Лицо ее скривилось. Тяжко вздохнув, промолвила с глубокой тоской в голосе:

— Очень прошу вас, не давайте ему… А то он ить добрый, кто угостит, ответить нечем, все с себя спустит. А выпьет, нашумит еще… Не смотрите, шо мы ругаемся. Он мне не просто достался, а выстраданный. Человек он добрый, справедливый, для себя ничего, а за другого в огонь полезет… Очень прошу, одерживайте его.

Я обещал ей.

Когда она вышла, я долго смотрел на дверь, ничего не понимая. Придя в себя, подумал: «Вот ловкая баба — как все дело повернула!» Но вспомнил ее глаза, просьбу, исходившую от самой глубины сердца, подумал: «Нет, все–таки она его любит».

40

Вот что, стало быть, произошло, пока Данилыч спал. Говорить ему или не говорить об этом? Разумеется, я заплатил бы и сам. Но Тримунтаниха обошла меня, как говорят, «с левого борта». Так что же делать? Говорить Данилычу или не говорить?