Конечно, я мог, как говорится по–морскому, «подорвать» от него к Сергею Митрофановичу — Азовское море зимой замерзает. Но случилось так, что я не мог уйти, я говорил тебе: «привязочка» объявилась. Ты, Лексаныч, помнишь, еще спрашивал меня: кто она такая?.. Хотелось мне тогда сказать тебе: графиня! Да грубость–то, она никого не красит, правда? Кто же полюбит–то бедного сироту? Это теперь мы все князи, а тогда время было другое. У себя на родине жили, как черные арапы з Африке…
Шо, не терпится тебе, Лексаныч?.. Ну шо ж, обещал — скажу. Дай закурю поначалу, и оно, как по волнам, в полный ветер — фордевин — пойдет!
— Много годов прошло, — сказал он, гася папиросу, — а вот вижу все, будто вчера это было… Сидел я как–то майским утром на речке, дудку делал из молодого побега ивы. Солнце только–только подымалось. Над рекой еще туман стоял. Тишина немая. Только в станице надрывался какой–то поздний кочет да в реке крупная рыба вскидывалась. От лугов медом несло. Сижу я и на дуде узоры режу, кругом райская природа, а у меня на душе такое — хоть в петлю. Вечером рыжий черт огрел меня вожжами так, шо и талисмант не помог. И за шо огрел–то? Гусей загонял я во двор, а тут казаки с ученья возвращались — молодые, чертенята, озорные, по улице скачут, быдто в поле чистом… Вот одному из них под ноги лошади и попал гусак. А виноватый оказался я. Вот, значит, сижу я, режу узоры и думаю: «Да что же это за жизнь моя такая разнесчастная! Бежать, думаю, надо, а то либо черт рыжий меня искровенит, либо я его убью…»
А за убийство–то что?.. Никак каторга полагается? Вынул я из–за пазухи талисмант–то свой и спрашиваю: «Скажи, шо мне делать? Бежать или терпеть? Если терпеть, то сколько же?!»
А он, дурак, знай молчит. Хотел я его в воду бросить, даже размахнулся, но тут за камышами, на той стороне, появилась девушка. Я как увидел ее — и все… словно с полного хода на мель выбросился.
С коромыслицем на плече, подол юбки к поясу подоткнутый (роса была сильная), идет эдак, как трясогузочка, покачивается. Сама черная, как цыганка. Коса до поясницы, тяжелая, толстая, как якорный канат. Глазищи… глянешь — утонешь! Не девка, а прямо дева Марея!.. Подошла к воде, сняла с плеча коромысло. Огляделась и стала раздеваться, видать, решила, что она одна на реке.
Солнце уже выкатилось, туман над водой поредел. А речка тихая, гладкая, и небо в ней и берега отражаются, и даже видно мне, как девушка начала скидывать с себя одежу, ну там кофточку, юбчонку, белье… Осталась голая, потянулась, пробежалась глазами по себе — все у нее как на пружинах: грудочки востренькие, торчком стоят… Зараз мне такую только во снях и увидеть!.. Но недолго она так стояла: что–то ей вдруг как бы стыдно стало, — закрыла руками груди, чуть–чуть пригнулась и пошла в воду. Вошла по пояс, протянула руки вперед и сделала из них ковшик, зачерпнула водицы, напилась и, как уточка, поплыла тихо, спокойно. Я бросил резать дудку и гляжу на нее и не могу дыхание перевесть, вот–вот задохнусь…
Она поплавала, поплавала, да к берегу. Вышла, одной рукой груди прикрывает а другой за юбку, а сама вся вздрагивает, как олененок. Схватила юбку и словно нырнула в нее — через голову надела. Потом кофту. Расчесала волосы, заплела их в косу и с припевкой пошла полоскать белье.
Пока она купалась и одевалась, я не дышал и глаз с нее не спускал; сердце у меня, вроде нашего мотора, остановилось, а язык к нёбу прилип. Но как начала она белье полоскать, меня что–то подхватило, быдто там, на сердце, ураган поднялся, я словно охмелел: в голове кружение, а сам я весь какой–то легкий, вот–вот вознесусь. Взял я дудку и заиграл. Она, как услышала, встрепенулась, глаза во — как яблоки — стали. Смотрит на меня и не знает, как себя вести. Краси–ива — на миллион! А я играю да глаз с нее не свожу. Вдруг она как бросит полоскание, руки в бока и кричит:
— Эй, дударь, ты откуда взялся?
— Из станицы, — сказал я.
— Давно тут?
— Только шо…
— Врешь?
— Чего мне врать–то?
— Побожись!
— Лопни мои глаза!
— Смотри, и лопнут, если неправду сказал! Чей ты?
— Донсковых».
— Каких Донсковых…, их тут полстаницы… Рыжего Григория, что ли?
— А ты чья?
— Чья?! — с удивлением, словно не ждала моего вопроса, спросила она и завлекательно так засмеялась. И, быдто от стыда, отвернулась, взяла коромысло на плечо и сказала: — Я отцова да мамина.
И опять головку опустила и засмеялась звонко, как поддужный колокольчик.
— А звать–то тебя как? — спросил я.
Она не ответила, резво так, в полный ветер, пошла наверх. Вышла, остановилась и крикнула:
— Угадай!
И опять засмеялась. И пока не скрылась из виду, все оглядывалась. А я стоял как мачта без парусов иль, проще сказать, как дурак…
Откуда она такая взялась? В станице я не встречал ее. Приезжая? Это могло быть. Война с германцем второй год шла, беженцы и до наших краев докатились. В общем, ничего я не узнал в тот день. Ходил как в тумане. На другой день, чуть зарделся свет, я на реку. Но напрасно ожидал ее… Не пришла она и на следующее и на другое утро… С неделю я как подранок ходил. А потом плюнул и перестал. Попросился у Григория Матвеева с батраками в гирла — там камыш и чакан рубили. Но и там покоя мне не было: с трудом неделю прожил, — засела она у меня в голове, как заноза в большом пальце. Ну, не можу, до смерти хочется увидеть ее!..
— Что ж, увидели вы ее? — спросил я.
— Увидел, — сказал Данилыч, — и скоро.
— На старом месте?
— Нет, в церкви…
— То есть как это?.. Венчалась она или…
— Нет! На троицу, во время службы…
— А-а…
— Ну да… Я, правда, богомол–то хреновый, сроду не бил поклонов и рукой не махал… Да и тут случился в церкви со скуки… Ее не сразу заметил. Собирался уходить… Даже, скажу уже больше, пробирался назад, вдруг увидел ее: она стояла слева, там, где у нас бабы стоят… В церкви она показалась мне еще красивше. Только лицо у нее было какое–то сумельное, будто вину на себе какую чувствовала. Когда меня увидела, вся вспыхнула, словно через верхнее оконце утренним лучиком ее осветило. Губки поджала. Глазыньки опустила. Шепчет молитвы чи шо другое. Я как увидел ее, постоял для прилику минут десять и, как говорится, полный назад. Ну, не можу стоять в церкви: кажется мне, что все на меня смотрят, все догадываются, отчего я краснею. Ушел. Но покоя не обрел, не мог от церкви отчепиться: тянет глянуть на нее. Долго ходил около церкви и все ругал себя за то, что ушел, за то, что не дал ей понять, шо хочу встретиться. И вместе думал: «А как дать ей понять- то?..» Ты думаешь, Лексаныч, это легко? Ты сам–то когда переживал это?
— Переживал, — со вздохом сказал я, — да еще как 1
Ну вот! Это со стороны все легко, а когда коснется тебя, так дураком становишься… Пождал–пождал я ее в церковной ограде возле акаций, да не выдержал, ушел… Но скоро вернулся. В станице праздник, а у меня на душе черти в чехарду играют. Ругаю себя: зачем ушел, не узнал, кто она такая?
Когда обедня кончилась, народ повалил из церкви так густо, что ее, наверно, затерли…
После обеда я ушел из дому, ходил, глазел, как другие веселятся, и не заметил, как очутился на реке, в том месте, где первый раз ее встретил.
Лег в траву, вытащил дуду и давай под соловья подделываться. Оно, наверно, смешно было: слух у меня, як у вола. Скоро я сам заметил фальшу и бросил играть. Встал, решил в станицу идти. Немного прошел, как увидел, кто–то, согнувшись по–бабьи, цветы собирает, Я скрылся в траве: «Кто бы это мог быть?» Только поднял голову, гляжу, а это она! Идет прямо на меня, Я поднялся. Она, как увидела меня, вскрикнула «Ай!» — словно босой ногой на ежа угодила, и припустилась бежать. Ну тут я не сплоховал, прижал рукой талисмант и во весь дух за ней. Как ветер, летел… — Данилыч на миг остановился и, кинув взгляд на культю, сказал: — Ты шо, Лексаныч, глядишь? Тогда я об двух ногах был и бегал, как донской трехлеток… Да! Ну, догнал ее не скоро — она тоже легкая на рысь. Да, но не в том дело! Догнал, а не знаю, шо сказать и шо делать–то, руки у меня быдто ватные. Ну, баб–то я знал. Да то бабы, а это девушка.
«Ну, что, — опрашивает она, — догнал?.. А чего тебе надо?! Чего смотришь на меня, как валух?»
А и верно, я стою, как валух: сердце заходится от колотьев, и весь–то я как кипятком ошпаренный. Дышу как паровоз. Посмотрела она на меня да как засмеется.
«Теленок ты», — говорит. И припустилась бежать.
Я не тронулся с места. Она сбежала эдак метров на двадцать, остановилась и опять как засмеется: «Теленок!»
Ты меня не знаешь, Лексапыч, не выдержал я: «Теленок, — говорю, — я! Ну погоди, ты узнаешь, какой я теленок!»
Долго я бежал, уже мόчи не хватало, а она все несется как птица. Но тоже не больше меня паруса на полный ветер держала, начала, как говорится, потихоньку рифы брать. Сперва смеялась надо мной, а тут пошла покрикивать: «Чего тебе надо? Что бежишь за мной? Вот я…»
Когда между нами оставалось не больше двух–трех метров, она споткнулась и с размаху растянулась. Я, не ожидая такого конца, упал прямо на нее. Она охнула и замахнулась на меня. А я обнял ее да в губы… Она первая опомнилась — выскользнула из моих рук, как линь. И не успел я толком понять, как все это произошло, она кинулась ко мне с кулаками: «Вот тебе! Не будешь хулиганничать!» Как это со мной случилось, что я очутился под ней, доси не понимаю. А она знай колотит, словно цепом по снопу: «Дурак! Дурак! Вот тебе! Вот тебе!»
Она бьет, а мне не больно… Тоись больно, но тая боль какая–то вроде сладкая… А она красная вся, растрепанная, но красивая — любо смотреть. Ну, я и засмотрелся, а она как даст мне леща, ладонь–то у нее хотя и женская, да сильная, — в ухе звон, как на соборной колокольне. Я вскрикнул. Она заплакала. Я стал утешать ее. Ну, она не отогнала меня и не убежала…
Данилыч глубоко вздохнул.