Капитан полевой артиллерии — страница 24 из 59

Развалов, совершенно вне себя от обиды и гнева, повернулся и, не прощаясь с Лихуновым, почти побежал в сторону, и в фигуре его, какой-то сгорбленной, с головой, вжатой в плечи, не было ничего гвардейского – одно лишь уныние и подавленность.

Лихунов, постояв с минуту на месте, медленно двинул к воротам цитадели. Навстречу ему, маршируя, проходили солдаты; дребезжа, проносились мотоциклеты фельдъегерей, велосипеды; орудийные упряжки прогромыхали, едва не задевая его, – и все это движение, суетливое и излишне шумящее, казалось ему театральным, ненужно-батафорским, лицемерно-парадным, производящимся кем-то ради того, чтобы не упрекнули в бездействии. В сознании поминутно всплывали фразы из разговоров с Акантовым, взволнованный голос Развалова, упреки следователя, его сомнения в том, что защищать отечество он имеет право, рассказ инженера об утрате секретной карты – все приводило Лихунова в страшное смятение. Нет, он не верил Акантову – кто, как не он, способный, исполнительный, хороший боевой офицер, должен был воевать сейчас, но страшно то, что его на самом деле могут отстранить от командования дивизионом, возможно даже батареей, и он мгновенно превратится в пустую ненужность, пешку, в какой-то обессиленный, парализованный член тела, еще похожий внешне на действующий, здоровый орган, но уже не способный работать, сражаться, то есть быть участником тех страшных событий, в продолжении которых он был заинтересован.


* * *

Ведь день, работая в госпитале по благоустройству палат, думала Маша о Лихунове, его странных словах о войне, вспоминала его холодное, немного жестокое лицо, когда стрелял он в сторону кустов, и не могла понять, кого так самозабвенно, безудержно, пьяно сумела полюбить она. Боявшаяся, не любившая холодных, жестоких людей, Маша принималась ненавидеть Лихунова, пыталась заставить себя думать, что вчерашняя встреча была последней и все ее чувство – минутно, поспешно и вызвано из глубин ее неудовлетворенного женского нутра каким-то грубым, животным инстинктом, что она поторопилась и не позволила разуму, тонкому анализу, свойствам которого Маша так доверяла, проверить внезапно нахлынувший порыв, но когда анализ ее начинал работать, девушка вдруг понимала, что красивый этот молодой мужчина со светлым, честным лицом, сдержанный и скованный немного, жестоким быть не мог, а происшедшее с ним вчера – случайно или, наоборот, является следствием каких-то сложных, не зависящих от воли Константина Николаевича причин.

Уже надвигался вечер, такой же душный, как и вчера. На госпитальном дворе, обсаженном акациями, хлопотали сестры, снимавшие с забора матрасы, вывешенные на день для проветривания. Лихунов подошел к Маше в тот момент, когда она, раскрасневшаяся от жары и от работы, шла к одноэтажному, бревенчатому зданию госпиталя, прижимая к себе тяжелый матрас. Лихунов видел, что матрас грязный, покрыт большими пятнами, и ему неприятно было смотреть на то, как прижимала его к своей груди девушка.

– Это… вы? – спросила Маша, увидев Лихунова.

– Да, – потупился капитан. – Вы что, удивлены?

– Нет, я знала, что вы придете, Константин Николаевич. Впрочем… нет, не могла быть уверена. Я просто благодарна вам за то, что пришли.

Они молчали.

– Да положите же вы матрас на землю, – нетерпеливо посоветовал Лихунов. – Ничего с ним не будет. Мне надо с вами поговорить.

Маша опустила матрас на выкошенную траву газончика, по-женски быстро оправила платье, но дожидаться, покуда заговорит Лихунов, не стала, сказала первой:

– Константин Николаевич, я знаю, вы о вчерашнем со мной говорить хотели. Ведь тот человек, как я знаю, умер?

– Да, умер, – сурово сказал Лихунов, дергая в волнении темляк шашки. – Но об этом я совсем не жалею. Это шпион, он сам хотел меня застрелить и получил заслуженное. Я, собственно, о другом. Вы неверно могли истолковать мои слова о войне, о том, что она нужна…

Маша смотрела на Лихунова широко открытыми глазами, карими, отчего мужчине казалось, что глаза эти распахнуты еще шире, просто по-детски наивно, и чего-то ждут и просят.

– Да, да, именно об этом, – твердо продолжил Лихунов. – Я очень, очень боюсь быть неверно понятым вами, Маша, именно вами, никем иным. Выслушайте меня…

Маша глядела на тонкое, взволнованное лицо Лихунова и видела, что он на самом деле хочет открыть ей сейчас что-то тяжелое, томившее его необходимостью скрывать от других какую-то заповедную тайну, она как женщина дрожала от нетерпения, желая узнать эту тайну, как человек хотела стать избавительницей этого мужчины от мучившего его душу груза, но в то же время боялась, что его откровенность уничтожит, прогонит ее чувство, которым Маша уже дорожила и любила которое.

– Говорите, Константин Николаевич, я слушаю вас, – тихо сказала Маша, с покорностью опуская руки, будто этим жестом беззащитности давала ему знать, что примет любое признание, но просила быть великодушным к ней, но едва лишь Лихунов хотел начать, как пожилая, некрасивая женщина в косынке сестры милосердия, проходя неподалеку с матрасом, недовольно бросила в сторону Маши:

– Опосля с офицерами-то любезничать будешь. Дело работать надо, дело.

Маша сильно смутилась, наклонилась за брошенным на траву матрасом.

– Простите, некогда сейчас, – умоляюще поглядела она в глаза Лихунова. – Через час свободна буду. Хотите…- она помедлила, но продолжила решительно: – хотите, я к вам приду? Вы ведь не в казарме квартируете? К вам можно? – испугалась невозможности вопроса и совершенно, до пунцовых пятен на щеках, смутилась девушка.

Лихунов быстро пожал ее руку чуть выше запястья и тихо, серьезно сказал:

– Через час я вас у госпитальных ворот ожидать буду. Вы придете?

Маша с мягкой укоризной покачала головой:

– И вы еще спрашиваете, – и тут же испугалась своей прямоты, резко повернулась и, не оглядываясь, быстро пошла к зданию госпиталя.

ГЛАВА 13

Когда Маша вышла из госпитальных ворот, уже смеркалось. Одета она была все в то же платье сестры милосердия, но Лихунов заметил сразу, что ее губы были немного подкрашены, а на руке, которую она ему протянула, блеснул перстенек с каким-то камушком. Девушка казалась смущенной, и Лихунов подумал, что Маша отчего-то стесняется своего простого платья, но, когда они двинулись вперед по улице, она вдруг нервно рассмеялась и сказала:

– Я собиралась к вам, и мои товарки, конечно, сразу догадались, смеяться стали. И старшая сестра заметила тоже, сказала, что лучшие госпитали это те, в которых работают старые или некрасивые сестры милосердия.

Лихунов почему-то промолчал, хотя прекрасно понимал, зачем сказала ему это Маша. Он был взволнован – эта красивая женщина шла сейчас к нему домой, и возможная близость с ней, бесконечно желанная, заставляла его, совсем не ветреника, клявшегося когда-то быть верным покойной жене, пугаться, негодовать на себя. К тому же он знал, что расскажет сейчас этой девушке свою тайну, а поэтому боялся неприязни Маши, боялся, что неприязнь эта оттолкнет, испугает ее, и девушка отшатнется, уйдет навсегда. Мог ли знать Лихунов, что Маша уже дала себе клятву любить его до конца своих дней, а поэтому ничто не сломало бы в ней огромное чувство, сотворенное силами ее заждавшейся женской природы, надежно скрепленное ее особенным женским умом, заставившим сердце напрячься долгим, спокойным безумием.

К домику, в котором квартировал Лихунов, они подошли, когда белые стены его уже совсем почернели. В прихожей возился Игнат, и Лихунов нарочито строго (о чем потом пожалел) бросил ему на ходу:

– Самовар разогреешь – мне стукни.

В крохотной комнатке Лихунов долго зажигал свою походную керосиновую лампу, не давая возможности свету проявить сильное смущение Маши, о котором догадывался. Но когда фитиль украсился плоским язычком пламени и темень комнаты сжалась, опустившись на стены угловатыми тенями, Лихунов посмотрел на девушку, продолжавшую стоять посреди комнаты, и увидел, что на лице ее не было ни капли смущения – одно лишь спокойное величие.

– Где можно сесть? – просто и смело спросила она.

Лихунов указал на стул, стоявший возле стола.

– Здесь садись, – сказал он, понимая, что иначе говорить он сейчас не должен.

Маша, расправляя платье, уселась, обвела взглядом стены комнаты:

– Какая бедная обстановка. Так, должно быть, жил пушкинский Германн.

Лихунов стоял на противоположной стороне комнаты, опустив руки и не зная, что дальше делать и о чем говорить.

– И Наполеон, когда служил в артиллерии, жил точно так, – сказал он тихо, чуть помедлив.

Маша испугалась: «Господи Боже. Неужели и он?…» Она пригляделась к мужчине – стройный, с головой, посаженной на крепкую шею, со светло-русыми, чуть вьющимися волосами, такого же цвета густые усы, мягкие губы и большие, но глубоко посаженные глаза. В лице его, строгом и по-русски мягком одновременно, не увидела она ничего наполеоновского или черт того, кто мечтал бы о его карьере.

– Не бойся, – сухо сказал Лихунов, заметив, что Маша жадно смотрит на него, – я в Наполеоны не мечу. Наоборот, всю жизнь свою ненавидел я их и презирал, да, презирал! – жарко произнес он последнее слово, будто страшась, что ему не поверят.

Но Маша поверила ему сразу и радостно закивала:

– Нет, что ты, Костя, я и не думала, хотя… хотя, когда ты тогда про войну говорил, про то, что она нужна…

Она не договорила, а Лихунов, засунув руки в карманы брюк, стал быстро ходить из угла в угол своей маленькой комнаты, бросая на ходу слова:

– Вот, вот, об этом и хотел я с тобой поговорить! Господи, Маша… Машенька, да я же с ума сойду, не вынесу, если не расскажу тебе всего… того, что тут, тут, – он ударил себя в грудь несколько раз, – тут живет!

Маша встала, но головы в его сторону не повернула, а стояла, опустив ее.

– Но я затем и пришла к тебе, чтобы ты рассказал.

Лихунов как будто и не заметил ее слов, а, потирая лоб, продолжал ходить по комнате.