Капитан полевой артиллерии — страница 41 из 59

Лихунов, хорошо понимая немецкую речь, сидел в своем тесном, душном отделении, еле сдерживая ярость. Он отлично помнил отношение к пленным австрийцам в вагонах первого класса, как русские дамы дарили им цветы, целовали их, а простой народ сердобольно совал им пакеты с провизией: жареными курицами, хлебом, маслом, бутылками с молоком.

«Почему же не дарят цветов нам? – думал Лихунов. – Разве наша участь заслуживает меньшего сожаления? Или попросту совершенно не правы были мои соотечественники, кормившие булками своих врагов?»

Он поднялся, прошел в соседнее отделение – единственное в вагоне отворенное окно было именно там. На него удивленно смотрели, но Лихунов решительно подошел к окну и заговорил по-немецки, обращаясь к толпе, разнузданной и злоречивой:

– Господа, послушайте меня! – Он сказал это громко, и те, кто были поблизости, мгновенно притихли, должно быть, пораженные тем, что тот, кого они считали варваром, достойным издевательства, заговорил с ними на их родном языке или вообще позволил себе заговорить с ними, да еще таким смелым тоном. – Господа! Неудача на самом деле постигла вчера нас, и мы стали вашими пленниками, но не даете ли вы таким обращением с нами право на подобное же отношение к вашим солдатам, когда завтра, возможно, они потерпят поражение и станут пленниками России?

В поезде половина раненых, есть умирающие, нас же целый день везут, не давая ни пищи, ни воды. Разве это не бесчеловечно?

На Лихунова зашикали сидевшие в отделении пленные:

– Да чего вы суетесь-то?!

– Вот тоже! Нашли к кому взывать о милосердии! Прекратите унижаться, капитан!

Но слова Лихунова уже успели произвести впечатление на немцев. Кое-кто из дам достали из своих саквояжей дорожные стаканчики и, наполнив их водой из питьевого фонтанчика, под неодобрительные возгласы подали их в открытое окно, но тут же смутились и, не ожидая, пока стаканчики опорожнятся, поспешили уйти подальше от возможности быть осмеянными патриотически настроенными соплеменниками.

– Спасибочки, барыньки вы мои пригоженькие! – закричал им вслед из окна какой-то озорник из нижних чинов и затряс котелком. – А ну-кась, кто еще помирволит русскому солдатику, лившему кровушку за государя и отечество?! Налейте водички, господа хорошие!

Веселый тон рядового понравился мальчишкам, бегавшим по платформе. Они подлетели к окну, стараясь обогнать один другого, самый проворный схватил котелок, быстро наполнил его водой, расплескивая, быстро понес назад, со смехом протянул солдату, не забыв про «битте».

– Вот уж спасибо тебе, малец! – принял рядовой котелок. – Запомню тебя! Как вырастешь да в солдатах будешь, нарочно мимо тебя пальну, только уж и ты промазать постарайся!

Подростки ничего не поняли из слов веселого русского, но его плутоватая рожа забавляла их, и они рассмеялись. А в это время из приоткрытого окна уже протягивали им жестяные кружки, котелки, консервные банки.

– А ну, огольцы, еще водички принесите, а то у нас уж животы к хребтам поприлипали от безводья!

– Давайте, парнишки, давайте! Чего вам стоит? Не выпьем мы всю вашу воду немецкую, останется!

Но мальчиков не нужно было уговаривать – они охотно брали жалкую посуду, которую протягивали им пленные, и бежали к фонтанчику. Они совсем не думали о том, что совершают что-то доброе, благородное, хорошее, за что их может похвалить учитель, пастор, мать, – им было просто очень весело таскать воду этим плохо выбритым, а то и просто бородатым людям, воевавшим когда-то, возможно, с их отцами, стрелявшим в них, а теперь сидевшим в душном, вонючем вагоне с запертыми окнами и дверьми, возле которых стояли охранники с винтовками. И никто из стоявших на платформе не одернул мальчишек, не запретил им поить врагов их земли, но т е, кто стоял с оружием у дверей вагонов, словно внезапно догадавшись о том, что непременным условием плена для русских является обязательное присутствие неудобств и даже страданий и на питье воды пленные не получили от них никакого разрешения, кинулись к подросткам, выхватили из их рук жестянки, пролили воду и бросили посуду пленных в зазор между вагоном и платформой, а мальчиков прогнали прочь прикладами винтовок.

Никто не знал, выполняют ли они чью-нибудь инструкцию или действуют по своему почину, но поступок часовых всех буквально ошеломил. На платформе, правда, раздались несколько одобрительных восклицаний, но большинство из находившихся здесь угрюмо молчали, не одобряя неуместную жестокость своих соплеменников и, возможно, стыдясь за них. Некоторые поспешили поскорее уйти, то ли не желая быть свидетелями злого дела, то ли опасаясь, что случай этот будет иметь продолжение, способное покоробить их чувства или повредить репутации. Пленные же несколько мгновений молчали, изумленные, но потом раздались крики, вырывающиеся все из того же приотворенного окна:

– Сволочи! Падлы вонючие! – кричали рядовые.

– Колбасники гороховые!

– Да подавитесь вы водой своей! Захлебнитесь!

– Говна пожалели!

– Вы не имеете права не давать нам пить! – кричал кто-то из офицеров. – Мы подадим жалобу начальству! Мы будем жаловаться самому кайзеру Вильгельму!

Часовые поначалу опешили и даже, как будто, немного сконфузились или испугались, но рядом с ними появился офицер, не знавший причины шума, но прекрасно знавший, что военнопленные не имели никакого права шуметь, а поэтому для прекращения безобразия, похожего на начало бунта, он имел полное право применить самые жесткие меры.

– Schweig! [2] – для начала пронзительно закричал офицер и, представляя, как эффектно неподалеку от приличных дам выглядит он, взбешенный и прекрасный в гневе, вздернул клапан на кобуре. Крики не утихли так скоро, как хотел этот красивый, стройный офицер, поэтому он сразу уверил себя в том, что выстрел произведет на русских впечатление куда более сильное, а на женщин, гордившихся им, героем, совершенно неотразимое. Выстрел оглушительно хлопнул, и пленные на самом деле перестали кричать и даже отшатнулись от окна, но дамы не восхитились поступком офицера, – напротив, послышался неодобрительный гомон, и стрелявший прятал свой револьвер угрюмо, недовольный собой и этими провинциальными женщинами, не способными оценить по достоинству поступок настоящего мужчины.

Поезд скоро тронулся, застучали колеса. Пленные молчали. Они впервые вынесли унижение, и теперь каждый из них прекрасно знал, что впереди их ждут еще большие, еще более обидные унижения, страдания и горести, которые будут создаваться победителями нарочно, умышленно, продуманно, потому что война требует к пленным только такого отношения и никакого другого, требует, чтобы победитель топтал, терзал побежденного, заставляя радоваться тому, что он не убит подобно его товарищам, а жив и находится на иждивении самой прекрасной, могущественнейшей, умнейшей державы мира.

ГЛАВА 22

Два дня этот поезд, не жалея угля, гоняли по железным дорогам Германии. Останавливали обычно на крупных станциях, давая возможность немецким обывателям полюбоваться на трофей, представить степень мощи их славной армии, приобщиться к победе, еще сильнее полюбить себя, страну и кайзера. И снова сыпались проклятия, угрозы, насмешки в адрес русских варваров, осмелившихся драться с ними, тевтонами, воевавшими и с сарацинами, и с европейскими Филиппами, Генрихами, Людовиками, Францисками и со всем миром вообще. В окна вагонов бросались гнилыми яблоками, комьями земли, камнями даже. Часовые словно не замечали того, как выражают патриотические чувства их соплеменники, отворачивались, а порой, когда запал толпы кончался, жестами приглашали к продолжению спектакля, столь необходимого для воспитания национального самосознания. Но случалось, что толпа отказывалась дразнить и унижать врагов и к вагонам подбегали женщины, подростки, быстро пихали в отворенные окна пакеты с печеным картофелем и хлебом, с табаком и бельем ушедших на войну отцов, мужей и сыновей.

В дороге за два дня поумирало человек пятнадцать недолеченных, но выносить и хоронить тела до прибытия на место содержания не разрешили, и мертвые лежали в тамбурах, накрытые какими-то лохмотьями.

Глаз, или, вернее, то место, где он прежде находился, болел непрестанно, тек гной, и Лихунову часто приходилось перебинтовываться. Делал это он сам или с помощью миляги Ржевского, не боявшегося ран и даже с болезненным каким-то любопытством всматривающегося в плохо заживающую глубокую язву. Ли-хунов страдал и от боли, и от сознания своей вины перед Ржевским, и от вида бесновавшейся на платформах толпы, к которой многие уже стали привыкать и то ли старались не обращать на кривляния немцев внимания, то ли сами дразнили их. Но утихомирить страдания, язвившие и тело, и сердце Лихунова, помогала ему неслышно пульсировавшая мысль, что все происходящее вокруг необходимо привнесено какой-то непонятной силой, провидением, наверно, чтобы дать человечеству возможность покаяться в дальнейшем, усовеститься и больше никогда не прибегать к насилию.

Промучившись двое суток в тисках забитых, душных отделений, почти без сна, почти без пищи, утром восемнадцатого сентября пленные приехали в Нейсе, небольшой городок в Силезии, верстах в двадцати от австрийской границы. Выходили из вагонов шатаясь, выносили своих покойников, осторожно клали на платформу. Винтовки у конвойных наперевес, у офицеров кобуры расстегнуты. Покойников похоронить не дали – подъехала санитарная карета и взяла под свой брезент отстрадавшихся. Потом пленных выстроили в колонну и повели. Рядовых, которые не в силах были идти самостоятельно, несли поочередно здоровые, на закорках. Раненым офицерам разрешили нанять извозчиков, и странная, дикая процессия пошла по улицам старинного, чистенького города, в котором жили тоже очень чистенькие, культурные люди, смотревшие сейчас на грязных, дурно одетых, небритых чужих солдат, несших на спинах стонущих товарищей, с недоумением и досадой на то, что война с этими жалким, некрасивым, немощным народом длится слишком долго, забирают в армию стариков и мальчиков, все дороже становится хлеб, и все чаще приходят с фронта сообщения о гибели их родных и близких. И жители, видя в пленных тех, кто станет есть их хлеб, ненавидели этих изможденных людей еще сильнее, но некоторые отваживались задавать вопрос: